Брак.
Часть третья. Марджори в пустыне.
Глава II. Траффорд хочет уехать.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Уэллс Г. Д., год: 1912
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Брак. Часть третья. Марджори в пустыне. Глава II. Траффорд хочет уехать. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Глава II.
Траффорд хочет уехать.

I.

Неотвязное желание уехать куда-нибудь в уединенное место все возрастало в Траффорде. Ему хотелось сосредоточиться и подумать, а Лондон и Марджори не давали ему думать. Поэтому ему нужно было уйти от Лондона и от Марджори. Незаметными ступенями это желание подготовляло и осуществление его. В деятельности Траффорда все более и более проявлялись признаки решительного кризиса. В один знаменательный день ему показалось, что ум его совершенно внезапно перешел от желания к решению. У него оказался уже довольно определенный проект. До сих пор он еще не знал хорошенько, куда поехать. Почти с самого начала он чувствовал, что перемена, необходимая для него, перемена, которая, должна вывести его из гущи работы, недоумений и развлечений, державших его в. плену, должна быть столь же физическим, сколько и духовным разрывом. Он должен уехать куда-нибудь, в тишину и уединение, где можно было бы напряженно и без помехи думать... Если у него было какое-нибудь предпочтение, то оно склонялось, к какому-нибудь пустынному убежищу на Гималайских высотах. Потом вдруг, как будто ему всегда этого хотелось, в мыслях его мелькнул Лабрадор, как знакомое название, временно совершенно позабытое.

Слово "Лабрадор" донеслось до него однажды с соседняго столика в Клубе, Либералов, где он завтракал. Какой то скучный человек рассказывал другому члену содержание слышанной лекции. - "Повидимому, это замечательная страна", - говорил он. - "Минеральные богатства, знаете, совсем еще не-тронуты. Пропасть пушного зверя и несколько десятков индейцев. И прямо у порога. Положительно прямо у порога".

Траффорд перестал слушать. Ум его занялся мыслью о Лабрадоре. Он удивился, как это он не подумал раньше о Лабрадоре.

В голове его проносились два или три потока мыслей, как, бывает с одиноко мечтающим человеком. Марджори снова заговорила о переезде; несколько домов между Беркелей-Сквером и парком особенно поразили её воображение, и она еще в тот день утром уговаривала его купить один из них; в его сознание воспоминание это вплеталось, как дурно подобранная нитка к вышивке. Он смотрел на товарищей по клубу скорее критическим, чем дружелюбным оком. Полу-пытливое, полу-враждебное наблюдение привычных посетителей клуба было одним из своеобразных проявлений его дурного настроения. Оли раздражали его своим тупым удовлетворением внешностью вещей. Они входили один за другим, поправляя галстуки или поглаживая лацканы сюртуков, и оглядывались, ища свободного столика, с непринужденной манерой, раздражавшей его нервы. Несомненно, все они были более или менее почтенные и выдающиеся люди, в смысле разговора или пищи для анекдотов, но почему они старались придать себе такой вид? Они останавливались или присаживались около знакомых, изрекали выдохшияся замечания звучными голосами и открывали разговор пошлыми фразами о лондонской архитектуре, о политическом положении или об утренних газетных новостях, разговоры, которых, по его мнению, не следовало и начинать, - до того они казались ему избитыми и ненужными. Все это были судьи, всякого рода юристы, банкиры, железнодорожники, биржевики, журналисты, политические деятели, или просто обезпеченные, свободные люди. Он спрашивал себя, неужели они действительно так безцветны, как кажутся, и с безпомощным удивлением человека, наделенного исключительными умственными способностями, задумывался над тем, являлись ли у кого-нибудь из них, в какой-нибудь фазис их жизни, такия мысли, как у него, желал ли кто-нибудь, с такой же остротой, как он, уйти от мира? Вот, например, старый Буч, глотавший там за столиком, устриц, взывал ли он когда-нибудь со слезами к Богу в глубокой ночной тиши? Но Буч, конечно, был членом своего приходского совета и очень тверд в тридцати девяти статьях англиканской церкви, - человек, который так глотал устриц, мог проглотить, что угодно, - а в глубокой тиши ночей Буч, вероятно, спал крепким сном и громко храпел...

Вот на пути к кассе показался Бленкинс, изящный коллега Дентона по газете "Старая Англия", любезно жестикулирующий по направлению к знакомым. Траффорд ответил на его поклон и тотчас же опасливо подтянулся, боясь, что сделал это недостаточно любезно, так как терпеть не мог проявлять к кому-либо невежливость. Может быть, у Бленкинса тоже бывают горести и угрызения, и периоды страстного недоверия к себе и самоанализа; может быт, Бленкинс тоже плачет солеными слезами? Ведь, несомненно, у Бленкинса под сюртуком такое же трепещущее сердце и такия же внутренности, как у всякого другого человека.

Но желчным глазам Траффорда представилось в эту минуту, что если Блекинса вскрыть, то он будет резаться, как сыр...

Вот, в Лабрадоре...

Как только Бленкинс отошел, Траффорд тоже отправился к кассе, а потом поднялся наверх в курилку, думая о Лабрадоре. Давным-давно он читал о приключениях Уоллеса и Губбарда в этой пустыне.

Многое говорило за то, чтобы провести зиму на Лабрадоре. Там холодно, ясно, до бесконечности уединенно, есть легкая острота опасности и лишений, и полное отсутствие писем и газет.

Можно построить избу и сидеть, закутавшись в меха, смотря на северное сияние...

-- Поеду на Лабрадор, - сказал Траффорд, входя в курилку.

В конце-концов на Лабрадор поехать очень просто. Взят и поехать.

Обрезывая кончик сигары, он заметил Бленкинса, который, сверкая золотыми очками и ослепительно белыми манжетами, кивал ему из другого конца комнаты. Испытывая некоторый укор совести, Траффорд ответил ему с неестественной теплотой и подошел к группе из трех или четырех господ, в числе которых был и известный молодой политик, Уэстон Масингэй.

-- А мы только что говорили о вас, - сказал Бленкинс. - Присаживайтесь. Почему вы не вступите в парламент?

-- Я только что решил уехать на несколько месяцев на Лабрадор.

-- По делам? - с оживлением спросил Бленкинс.

-- Нет, отдохнуть.

-- Ну, что-ж, тогда вступите в парламент, как только вернетесь.

Опять начался старый разговор. Траффорд проявил полную нечувствительность, когда Бленкинс намекнул на освобождавшееся кресло.

-- Нет, - сказал он, - мы уж условились. Я теперь по горло занят, обдумываю поездку на Лабрадор. Я еду в этом месяце.

-- Это безнравственно, - сказал Бленкинс, - для человека в вашем положении устраняться от политики.

-- Это более, чем безнравственно, - подхватил его сосед, - это по-американски.

-- Ага, вот идет мне на смену другой представитель фирмы, - оказал Траффорд, с улыбкой кивнул входящему Соломонсону и распростился с компанией.

Выйдя на залитую весенним солнцем улицу, он останоявился на минуту и взглянул на чистые плиты троттуара, на красивые аристократические магазины, на стоящие таксомоторы, на довольных, хорошо одетых прохожих. И снова мысль его вернулась к тому, что он намерен оставить все это и уехать на Лабрадор. Затем ум его сделал еще шаг вперед, и он подумал, что не только уедет на Лабрадор, но и - весьма вероятно - снова вернется сюда.

Что же тогда?

И зачем вообще ехать на Лабрадор? Почему не сделать еще одного крайняго усилия здесь?

Но что то, совершенно иррациональное в его душе, сказало ему с неопровержимой убедительностью, что он должен ехать на Лабрадор...

Тут он вспомнил, что надо обдумать это проклятое дело с покупкой дома...

II.

И вдруг ему захотелось свернуть с дороги и пойти посмотреть новые большие лаборатории в Колледже Ромейк, которыми так гордился его старый помощник Дерган. Вдова Ромейк умерла, и завещание её было исполнено. Архитекторам этот дар доставил много удовольствия; четвертая част всего места была отведена под огромный сквер, окруженный величественными, хотя и безполезными колоннами, и украшенный каменными почетными сидениями, всегда такими холодными и непригодными для отдыха в сыром островном климате. Лаборатории, за исключением того, что оне были несколько затенены колоннадами, были всем, чем должны быть лаборатории; скамьи представляли чудо удобства, под рукой было все, чего только могла пожелать душа усердного изследователя; пар, высокое давление, электрическая сила, - стоило только нажать кнопку или повернуть кран, - все, за исключением разве вдохновенных идей. А новая библиотека с серыми и зелеными корешками в шкафах, с таблицами логарифмов на каждом столе, представляла чудо приспособленности для умственных занятий.

Дерган показывал все эти диковинки своему бывшему профессору.

-- Если кому захочется что-нибудь сделать, - сказал, он, - так здесь это можно.

-- А что сталось с той маленькой комнаткой, где мы с вами в старину работали? - спросил Траффорд.

-- Оттуда все уберут, когда эта часть будет совсем готова. Но сейчас она почти такая же, как вы ее оставили. За это время были сделаны кое-какие недурные исследования, - конечно, не то, что я называю исследованиями. Большей частью работают женщины - и студенты. Так, ради забавы. И попадают в доктора благодаря таким детским опытам, вместо серьезного зрелого исследования. Боже милостивый, сэр! Какая каша! Исследования! Считают и вешают! Профессор Лэк, впрочем, кажется, не плох, но его работа была попреимуществу математической; здесь он не много сделал. Нет, сэр, добрые, старые времена миновали, когда вы...

Он остановился и подчеркнуто докончил: - занялась другими делами.

Траффорд осмотрел комнату; она показалась ему как будто съежившейся за эти годы, прошедшие со времени его ухода. На задней стене все еще висела засиженная мухами и слегка покоробившаяся таблица постоянных величин, составленная им при изучении упругости. Лэк оставил ее тут, потому что Лэк был человек способный на безкорыстные оценки, гордившийся тем, что идет по следам такого изследователя, как Траффорд. Старая раковина в углу, над которой Траффорд когда то мыл свои стеклышки и наполнял реторты, была заменена новой, более усовершенствованной: окно все еще носило следы взрыва, изгнавшого неловкого студента из святилища в самом начале карьеры Траффорда.

-- Да, сэр, отозвался Дерган.

-- Я думаю... Не взяться ли мне опять за старое?..

-- Сомневаюсь, сэр.

-- А если я совсем вернусь сюда?

-- Не думаю, чтобы вы захотели вернуться, - сказал Дерган после некоторого размышления.

Он ничего не прибавил в объяснение своего сомнения, но в словах его был какой то оттенок, сообщивший то же убеждение и Траффорду. Он знал, что никогда уже не сделает ничего путного в области молекулярной физики. Впервые он почувствовал это вполне определенно.

На троттуаре у Мраморной Арки собралась небольшая толпа. Он заметил такия же кучки вдоль по улице по направлению к Паддинтону, и, спросив, узнал, что скоро должен проехать король. Эти люди желали доставить себе удовольствие посмотреть, как проедет король. Они увидят коляску, увидят лошадей и кучера, может быть, даже мельком увидят поднятую шляпу и раскланивающуюся фигуру. И это доставит им радость, озарит их день ощущением исключительного и драгоценного переживания. Ради него иные из них стояли уже три-четыре часа.

На минуту он подумал об этих ждущих людях, потом мысли его перешли к королю. Он подумал, случается ли королю лежать без сна в три часа ночи и вопрошать загадки вечности, или же он принимает себя в серьез, доволен тем, что представляет существенную функцию государства, совершает все церемонии, разъезжает взад и вперед среди толпы зевак я спит спокойно? Удовлетворен ли этот человек? Удовлетворен ли он своей империей и самим собой, или же какое-нибудь видение, какой-нибудь возвышенный иронический намек на скрытые и утраченные возможности его империи и на мир Постигаемых Вещей, лежащий за пределами его жалкого мишурного великолепия, встает перед его мысленным взором?

И воображение Траффорда вызвало перед ним образ безсонного короля, императора, страдающого за человечество...

Он повернул направо от Ланкастерских ворот в Суссекс-Сквер и остановился на

Через дорогу белел широкий фасад и ворота дома, который был недостаточно просторен для Марджори.

III.

Он отпер дверь своим ключом.

Дворецкий Малькольм, стоявший у лестницы, принял у него шляпу, перчатки и трость.

-- Миссис Траффорд дома? - спросил он.

-- Она сказала, что вернется к четырем часам, сэр.

Траффорд взглянул на часы и медленно стал подниматься по лестнице.

Он вошел в гостиную и окинул взглядом эту большую, красивую комнату. Импрессионизм вышел из моды и был удален; три продолговатые картины молодого Роджерсона и изящная бронзовая фигура Редвуда украшали стену против высоких окон, между белыми мраморными каминами, по обоим концам. Две тонкия индийския вазы, голова флорентинского мальчика и сверкающая масса азалий в дальнем углу...

Он с удивлением смотрел на все эти столь знакомые предметы. И ему показалось нелепым, что этот дом - его. Все было подобрано с изумительной благородной гармоничностью, но он чувствовал теперь, что при одном намеке на социальный переворот, при одном только мгновенном нарушении порядка, все это превратится в сор, в кучу щебня, кричащую о грабеже, каким все это и было на деле. Он остановился против одной из картин Роджерсона, изображавшей тупо-самодовольную лавочницу в праздничном платье. Как совокупность коричневых, серых и янтарно-золотых тонов, картина эта подходила к намерениям Марджори, но как произведение искусства, как замысел, - какой злой насмешкой являлась она над этой комнатой и над назначением этой комнаты! Может быть, Роджерсон и не задавался целью сказать многое, но, во всяком случае, кое что он желал сказать, и Редвуд тоже говорил о свободе и смелости, и мысль флорентинца, вылепившого бюст, и терпеливый аккуратный индийский горшечник, и все те, что сделали эти мелкия изящные вещицы, окружавшия его, все они производили впечатление связанных и задушенных протестов. И на этом покоренном и дисциплинированном поле немых, нечленораздельных воплей, взывавших к красоте, наслаждению и свободе - с шелестом шелковых юбок двигались, болтали и соперничали Марджори и её присные - наряженные в шкуры зверей, в брачное оперение птиц, в коконы маленьких шелковичных червей...

-- Какой абсурд, - прошептал он.

голоса, перешел площадку и был встречен радостными криками.

Шалуны все были наряжены. Маргарита, теперь шумливая и властная восьмилетняя девочка, была одета в тиару из золотой бумаги и в белую кисейную блузку гувернантки, связанную у кистей на манер рукавов епископского облачения, с широкой красной лентой, заменявшей эпитрахиль. Она изображала Бекета, готового принять мученический венец у подножия алтаря. Годвин, старший сын, вспыльчивый, хорошенький, самоуверенный семилетний мальчик, сиял счастьем в белом драгунском шлеме и в жестких, но эффектных латах из коричневой бумаги, играя роль убийцы; маленький церковный прислужник, одетый, видимо, в одну из более интимных принадлежностей туалета гувернантки, помогал Бекету, а Кентерберийская конгрегация была представлена двухлетним Эдуардом и гувернанткой, повязавшей голову английским флагом по известной средневековой моде. Поздоровавшись с отцом и объяснив ему кровавое дело, которым были заняты, дети продолжали его с торжественной серьезностью, а Траффорд смотрел на развертывавшуюся перед ним трагедию. Годвин нанес удар с чудесным воодушевлением, и сомнительно, чтобы настоящий Томас Кентерберийский проявил хотя бы половину того величавого достоинства, с каким провела свою роль Маргарита.

Сцена кончилась, и они перешли к покаянию Генриха II; началось шумное переодевание с бесконечными совещаниями и секретами. Глаза Траффорда перешли от его потомства на длинную выбеленную комнату, с веселым фризом из корабликов и чаек, с кирпично красным линолеумом на полу. Во всем сказывался ясный ум его жены: в красивом рисунке оконных занавесок, в пюпитрах маленькой библиотеки, в цветах, в кубиках, кирпичиках и хорошеньких игрушках, в черной доске, на которой дети учились рисовать, в больших изящных немецких олеографиях на стенах. И дети делали честь своему гнездышку; они были полны не только живости, но и сообразительности, даже с маленьким Эдуардом уже можно было разговаривать. Хороший материал, во всяком случае...

Траффорд подумал, что есть некоторое благородство в том, чтобы отказаться от своих собственных целей и любознательности; потом явилась критическая мысль. Придется ли и им в свою очередь ради блага следующого поколения менять благородные занятия на низменные, глубокия мысли на пустые? Захватит ли свет и их в свою очередь? Польстятся ли девочки на выгодные замужества, в которых обеды и гостиные будут иметь такое же важное значение? И после такого хорошого начала будут ли мальчики томиться тернистыми исканиями, уважать притворство и притворяться сами, достигнут ли они усеха или падут и породят среди надежд и прекрасных эмоций новое поколение, осужденное на неискренность и приспособления, чтобы умереть, в конце-концов, - как должен умереть и он?...

Траффорд услышал звонкий голос жены внизу и пошел ей навстречу. Она прошла в гостиную, и он последовал за нею в конец комнаты к маленькому столику, который она отпирала. Она повернулась при его приближении и улыбнулась ласковой, привычной улыбкой...

Она была уже не той тоненькой, быстрой в движениях девушкой, подошедшей к нему, когда он выполз из-под, сломанного аэроплана Соломонсона, и не той юной полу-восточной красавицей, явившейся перед ним на лестнице виллы в Веве. Теперь это была спокойная, сдержанная женщина, ведущая свой дом и направлявшая свою жизнь с умелой, тонкой оценкой всех своих качеств и возможностей. Она была одета в простой костюм коричневатого цвета и в шляпке с сине-стальной отделкой, оттенявшей её красивые голубые глава и придававшей теплый тон её волосам. Она точно спрятала свои яркие цвета в футляр для того, чтобы вскоре извлечь их оттуда с большим эффектом.

-- А, старичок, - сказала она, - ты дома?

Он кивнул. - Мне стало скучно в клубе - и я не мог работать.

В голосе её звучал как будто вызов. - А я ездила смотреть дом, - сказала она. - Мне говорила про него Алиса Кармел. Это не Берклей-Сквере, но недалеко оттуда. Он довольно хорош.

-- Это - преждевременно, - сказал он, взглянув ей в глаза.

-- Но мы не можем жить в этом.

-- Я не хочу переезжать в другой.

-- Но почему?

-- Просто не хочу.

-- Ведь это не из-за денег?

-- Нет, - сказал Траффорд с внезапным озлоблением. - Тут я тебя обогнал и побил, Марджори.

Она изумилась резкости его тона. И только что хотела заговорить, как дверь отворилась, и Малькольм впустил тетю Плессингтон и дядю Губерта. Муж и жена поколебались с минуту, но потом поняли, что разговор их кончен...

Марджори пошла поздороваться с теткой, а Траффорд через несколько минут незаметно выскользнул из гостиной и отправился в маленькую неубранную комнату наверху, служившую ему кабинетом. Он сел к большому столу, сдвинул аккуратно сложенные бумаги и побарабанил по столу пальцами.

-- Будь я проклят, если мы купим этот большой дом, - сказал он.

IV.

Он чувствовал, что ему нужно чем-нибудь подкрепить свое решение уехать. Надо было сказать об этом кому-нибудь определенно. Он пошел бы вниз к Марджори, но у нея сидела тетка, и Бог весть, сколько времени продлится её нападение. А потом явятся новые гости. Он решил пойти пить чай к матери и сообщит ей об этой перемене в своей жизни.

-- Кончай письмо, мамочка, - сказал он, - садясь к камину.

Запечатав письмо, она повернулась к нему и увидела, что он смотрит на портрет отца.

-- Готово? - спросил он, заметив её взгляд.

Она отнесла письмо в прихожую и, вернувшись, затворила за собой дверь.

-- Я уезжаю, мамочка, - начал он с какой-то непонятной резкостью. - Хочу отдохнуть.

-- Один?

-- Да. Мне нужна перемена. Поеду куда-нибудь, куда не ступала нога человеческая, насколько это возможно в наше время. - На Лабрадор.

Глаза их встретились на мгновение.

-- Надолго?

-- Почти на год.

-- Я думала, что ты опять займешься научной работой?

-- Нет. - Он помолчал. - Я поеду на Лабрадор.

-- Зачем? - спросила она,

-- Думать.

В первую минуту она не нашлась, что сказать. - Это хорошо, - заметила она, - подумать. - Потом, точно найдя, что сама она задумалась слишком надолго, она позвонила и приказала подать чай.

-- Немудрено, что мать удивляется, когда сын застает ее врасплох, - сказала она, когда горничная вышла.

-- Видишь ли, - повторил он, как бы в объяснение, - мне нужно подумать.

Наступила пауза. Потом она стала спрашивать о Лабрадоре: не очень ли там холодно и пустынно, не очень ли опасно и тяжело. Он отвечал. Как же он думает устроиться там? Он отправится с экспедицией, построит избу и останется. Один? Да - думать. Она пытливо взглянула на него. - Это будет - очень одиноко, - оказала она, помолчав.

Он рисовался ей маленькой, безмолвной крапинкой на фоне необозримой снежной пустыни.

-- Я устал от всех этих дел и финансовых соображений, - ответил он после некоторого молчания.

-- Я ожидала этого, - задумчиво отозвалась она.

-- Да. Мне надоели дела. Я хочу отделаться от них. И начать что-нибудь другое.

Она чувствовала, что они оба уклоняются от главного. Кто-нибудь из них должен был коснуться этого вопроса. Она решила, что должна она, ей это будет менее трудно, чем ему.

-- А Марджори? - спросила она.

Он очень спокойно взглянул в глаза матери. - Видишь-ли, - продолжал он, умышленно не отвечая на её вопрос. - Меня выбросило на берег. Я потерпел крушение. Я не гожусь для своей прежней работы, - не гожусь ни на что. И мне не нравится жизнь, которую я веду. Я ненавижу ее. Пока я её добивался, она представляла некоторый интерес. Было нечто волнующее в первых двадцати тысячах. Но теперь - она пуста, безцельна, надоедлива...

Он остановился. Она стала готовить чай, зажгла спиртовую лампочку под чайником. Видимо, это было не легко, рука её дрожала. Потом с усилием повернулась к нему.

-- А Марджори нравится жизнь, которую вы ведете? - спросила она и крепко сжала губы.

-- О, ей-то нравится! - ответил он с горечью, удивившей ее.

-- Ты так в этом уверен?

Он утвердительно кивнул.

-- Она не нравилась бы ей без тебя.

-- О, это уж слишком! Это её мир! Это она создала его - и сама создана для него. Она может иметь его, может его сохранить. Я сделал свое и добыл для нея. Но теперь - я свободен и могу уйти. И уйду. Ей останется все остальное. Я внес свою половину. Но душа моя принадлежит мне. И если я хочу уйти и подумать, то так и сделаю. Даже Марджори не помешает мне в этом.

В течение нескольких секунд миссис Траффорд не отвечала на эту вспышку. Потом проговорила: - А почему бы не подумать и Марджори?

Он задумался. - Она не думает, - сказал он, и слова точно вырвались из глубины его существа.

-- Но вы вдвоем...

-- Мы не разговариваем. Это удивительно - до чего мы не разговариваем. Мы не можем. Пробуем, и не можем. Она идет своей дорогой, и теперь - я хочу итти своей.

Он кивнул.

-- В Лондоне?

-- Со всем, что ей так дорого.

-- Кроме тебя самого?

-- Я только средство...

Она повернула к нему свое спокойное лицо. - Ты знаешь, - сказала она, - что это неправда...

-- Я присматривалась к ней, - продолжала миссис Траффорд. - Ты для нея не средство. Я давно бы уже заговорила, еслиб думала это. Неужели же я не приглядывалась к вам? Неужели же я не лежала без сна ночи напролет, думая о тебе и о ней, припоминая каждое случайное настроение, каждый маленький признак - желая помочь, - и не умея помочь... - Она заплакала. - И вот, дошло-до этого, - закончила она шопотом, вытирая слезы.

Траффорд стоял неподвижно, смотря на нее. Она засуетилась. Поправила, чайник, передвинула безцельно чашки, заварила чай и встала на минуту, прежде чем налить его. - Тяжело говорить, - сказала она, - особенно об этом... Я так люблю вас. И ее. И тебя... Не находишь слов, милый. И говоришь глупости....

Она налила чай, поставила чашки и, встав, подошла к нему.

-- Видишь-ли,--сказала она, - ты болен. Ты не справедлив. Ты пришел к концу. И не знаешь, где ты, и что тебе делать. И она тоже не знает, мой дорогой. Она также не видит цели и еще меньше, чем ты, видит выход. Гораздо меньше.

-- Но это не заметно. Она продолжает все то же. Она постоянно выдумывает все новое и новое...

-- А ты хочешь уехать. Это одно и то же. Это точь-в-точь то же самое. Это неудовлетворенность. Жизнь оставляет в вас пустоту, не удовлетворяет ваших запросов - и не дает вам делать ничего, кроме разных минутных мелочей, которые превращаются в прах, как только вы их сделаете. Она страдает от этого, так же, как и ты.

-- Но она не показывает этого.

-- Женщины показывают это меньше, чем мужчины. Может быть, она даже и не сознает этого. Половина женщин нашего круга не сознает, - а женщине гораздо легче итти по старой колее - так много разных мелочей, которые затягивают...

-- Мама, - я хочу уехать, - сказал Траффорд.

-- Но подумай о ней.

-- Я уж думал. Теперь я хочу подумать о себе.

-- Ты не сможешь - без нея.

-- Смогу. Я решил это сделать.

-- Как можно дальше.

-- И думать?

Он кивнул.

-- Разобрать, что все это значит, мой дорогой?

-- Да. Поскольку это касается меня.

-- А потом?

-- Вернусь, вероятно. Я еще не обдумал.

-- К ней?

Он не ответил. Она подошла совсем близко к нему и оперлась на камин.

-- Годвин, - сказала она, - она только отстанет еще больше... Ты должен взять ее с собой.

Он не шевельнулся и молчал.

-- Ты должен обдумать все вместе с ней. Если ты этого не сделаешь...

-- Я не могу.

-- Тогда ты должен уйти от нея... - она остановилась.

-- Совсем? - спросил он.

-- Да.

Оба умолкли на некоторое время. Потом миссис Траффорд вспомнила о чае, стынущем в чашках, налила сливок, положила сахар. Они сели за стол, и она продолжала.

-- Я много думала об этих вещах, - сказала она, держа в руке сливочник. - И не о вас одних, а и о других. И обо всем движении, которое теперь происходить вокруг нас... Брак не то, чем он должен быть... И он изменился, потому что женщины стали людьми. Только... Знаешь, Годвин, это так трудно выразить словами. Женщина перестала быть рабой, но она все еще не стала равной мужчине... Мы получили нечто вроде поддельной эмансипации и не дожили еще до настоящей.

Она отставила молочник с видом серьезного размышления. - Если ты уедешь от нея и сделаешь самые чудесные открытия относительно жизни и самого себя, из этого не выйдет ничего хорошого, если она не сделает их вместе с тобой. Ничего хорошого... В конце-концов, ты не можешь жить без нея. Так же, как и она без тебя. Ты думаешь, что можешь, но я наблюдала за тобой. Ты хочешь уехать не от нея, а от того мира, который захватил ее, от всех этих нарядов, развлечений, соперничества и той мишуры, в которой вы живете... Все это нимало не мешало бы тебе, еслиб не поглощало ее. Тебе не зачем уходит от этого ради самого себя. Ты и без того стоишь вне этого мира. Ты далек от него, насколько может быть далек человек. Но она держит тебя в нем, потому что он держит ее. И твой отъезд не приведет ни к чему. Она попрежнему останется в этом мире и сохранит свою власть над тобой... Ты должен взять ее с собой.

-- Какая ты у меня умная, мамочка, - проговорил он. - Я не так смотрел на все это. Не знаю только, права ли ты.

-- Я знаю, что права, - ответила она.

-- Я все больше и больше думал, что виновата Марджори.

-- Нет, мир.

-- Мир создают женщины. Туалеты, тщеславие, соперничество.

Миссис Траффорд задумалась. - Нет, миром управляет пол. Не женщины и не мужчины. Но мир держит женщин крепче, чем мужчин. Он глубже захватывает. - Возьми ее с собой, - сказала она просто, взглянув ему в глаза.

-- Она не захочет, - сказал Траффорд, подумав.

-- Она поедет, - если ты заставишь ее.

-- Ей нужно взять с собой двух горничных.

-- Я не думаю, чтобы ты знал Марджори так хорошо, как я.

-- Но она не может...

-- Может. Это ты - ты сам захочешь взять для нея двух горничных. Даже ты... Мужчины несправедливы к женщинам.

Траффорд поставил нетронутую чашку на камин. - Любит меня Марджори? - резко спросил он.

-- Ты солнце в её мире.

-- Но она идет своей дорогой.

-- Она умна, полна жизни, энергии, она жаждет делать что-нибудь, устраивать, организовать; но ее не интересует ничто, оно не делает ничего, центром чего не был бы ты.

-- Но еслиб она любила, она бы понимала.

-- Дорогой мой, а ты разве понимаешь?

Маленькие часы на камине пробили шесть. - Боже мой! - воскликнул он. - Я должен где-то обедать в семь. Потом мы едем на премьеру. Кажется, с Бернарами. А потом, должно быть, будем ужинать. И постоянно жизнь разбивается на клочки этими пустяками. Думать приходится урывками по пятидесяти минут. Это безумие...

V.

Они обедали в ресторане Лоретто с Бернарами, Ричардом Хемпден и миссис Годвин Кэпс, черноглазой, спокойной женой драматурга. Весь обед Марджори следила за мужем, заметив его глубокую озабоченность. Он поговорил немного с миссис Бернар, пока не настала очередь Хемпдена занимать ее; потом, убедившись, что миссис Кэпс заинтересована Бернаром, погрузился в задумчивость. Вскоре Марджори заметила, что глаза его пытливо устремлены на нее.

Она надеялась, что его заинтересует пьеса, но она как будто нарочно была создана для того, чтобы еще усилить его ощущение мишурной нереальности современной жизни. В антрактах Бернар разсыпался в условных восторгах.

Марджори наблюдала Траффорда, сидевшого в углу ложи; он презрительно вслушивался временами в происходившее на сцене, потом снова впадал в угрюмую неподвижность. Ей хотелось вникнуть в его настроение. Она чувствовала, что это нечто большее, чем простое раздражение её упорным желанием купить дом.

Она стала замечать это изменившееся настроение только за последние три или четыре года. Раньше, конечно, он тоже бывал по временам раздражителен.

Были ли они теперь менее счастливы, чем в маленьком домике в Чельси? Что это был за отвратительный домишка! А все-таки тогда было как будто больше радости, больше близости...

Она отклонила приглашение Бернаров поужинать, и как только они очутились в автомобиле, заговорила:

-- Раг, - спросила она, - что-нибудь случилось?

-- Да.

-- Дом?

-- Да - дом.

Марджори помолчала.

-- Но почему ты так против большого дома?

-- Ах, потому что и этот раздражает меня, а новый будет раздражать еще больше.

-- Но попробуй.

-- Я не хочу.

-- Ну, хорошо, - сказала она и смолкла.

-- А потом, - спросил он, - что мы будем делать потом?

-- Когда?

-- Я открою приемы, - сказала она.

Он не ответил.

-- Я хочу начать приемы. Я хочу, чтобы ты занял, наконец, то место, которого достоин.

-- С четырьмя выездными?!

-- О, дом только средство.

-- Средство? - переспросил он. - К чему? Послушай, Марджори, как ты думаешь, что мы с тобой будем делать дальше? Что я буду делать - в ближайшие годы?

-- Сначала, я думаю, ты будешь заниматься своими научными наследованиями.

-- Ну?...

-- Потом... Я должна сказать тебе, Раг, о чем я мечтаю для тебя. - Политика...

-- Боже милостивый!

-- В тебе есть какая-то сила. Ты мот бы сделать многое.

-- А потом? Участие в правительстве?

-- А почему бы и нет? Посмотри, сколько в нем мелких людей.

-- А потом третий, еще более поместительный дом?

-- Ты несправедлив ко мне.

Он натянул на колени медвежью полсть.

-- Марджори! - сказал он. - Послушай... Мы не сделаем ничего из того, что ты говорила... Нет! Я не могу продолжать своих научных изысканий, - пояснил он. - А ты этого не понимаешь. Я не способен работать. Я не сделаю уже никакого настоящого научного открытия. В этом вся беда, Марджори, от этого все и происходит. А что касается до политики... то я не могу заниматься политикой. Я презираю политику. Все эти империи, монархии, палаты, и патриотизм, и социальные реформы, и все прочее, представляется мне глупостью, - такой глупостью, что я не нахожу слов для её выражения. Все это временно, случайно, какие-то затычки, - что-то вроде цыганской карусели на месте, где собираются выстроить дом. Но ведь катаясь на карусели, ты не помогаешь постройке дома... Нет ни точного знания, ни ясных целей... Только материал для опытов. А своей работой я не могу заняться, понимаешь? Я потерял все.

Она молчала.

- это одно и то же. Всякое дело есть своего рода проституция, и всякая проституция есть своего рода дело. Почему дозволительнее продавать мозги, чем тело?.. Это так легко, если иметь хорошие мозги... Мне опротивела такая жизнь, Марджори. Я не хочу больше ничего покупать. Мне опротивело покупать. Я пришел к концу. Это все равно, как если бы, проходя по большому дому, я вдруг нашел бы дверь, которая отворяется в - Ничто. В Ничто!

-- Это настроение, - прошептала она, когда он замолк.

-- Это не настроение, а факт... У меня нет ничего впереди, и я не знаю, как вернуться назад. Жизнь для меня уже не блого. Я выдохся.

Она посмотрела на него с ужасом. - Но, уверяю тебя, это только настроение.

-- Нет, нет, - сказал он, - не настроение, а глубокое убеждение. Я знаю...

Автомобиль остановился у подъезда, и Малькольм отворил дверцу. Они молча вышли и молча поднялись по лестнице.

Через несколько минут он вошел в её комнату и сел возле камина. Она стояла у туалета, отстетивая ожерелье, и с сверкающими камнями в руке подошла и встала возле него.

-- Раг, - начала она, - я не знаю, что сказать. Твои слова, не слишком удивили меня... Я чувствовала, что ты как будто разочарован в жизни, разочарован во мне. Я чувствовала это бесконечное множество раз, но особенно часто за последнее время Я даже боялась признаться самой себе, как я чувствовала это часто. Но ведь разве не такова жизнь? И разве не всякая жена разочаровывает своего мужа? В конце-концов ведь были же мы счастливы, и было бы неблагодарно забывать об этом.

-- Послушай, Раг, - продолжала она, когда он не ответил, - я не знаю, что делать. Если-б я знала, я бы сделала... Что нам делать?

-- Думать, - оказал он.

-- Но ведь надо не только думать, но и жить.

-- Виновата эта огромная, тягостная суетность - во всем.

-- Ну, хорошо, не будем суетными. Будем делать что-нибудь. Ты говорил, что не чувствуешь в себе сил для научных исследований, что ты презираешь политику... В мире бесконечное множество горя и страданий. Разве мы не можем заняться общественным делом, постараться изменить жизнь для других людей, менее счастливых, чем мы...

-- Кто мы, чтобы вмешиваться в чужия жизни?

-- Но ведь надо же делать что-нибудь.

Если бы она удовлетворяла, разве ты была бы всегда такой безпокойной?

-- Но подумай, сколько прекрасного в жизни, - сказала она.

-- Вот именно прекрасное и чудесное в жизни и заставляет меня возмущаться против той жизни, которую мы ведем. Оттого, что я видел полоски золота, я знаю, что остальное грязь. Когда я унижаюсь и придумываю всякие планы в своей конторе, и потом, возвращаясь, нахожу тебя распинающейся перед стаей болтающих, разряженных женщин, когда я думаю, что это содержание всей нашей жизни, подумаю о том, кто мы, тогда как раз я вспоминаю самые глубокия и самые прекрасные вещи... Дорогая, невозможно, непереносимо, чтобы жизнь была создана прекрасной - именно ради этих пошлостей.

-- А разве, - она запнулась. - Разве ты считаешь ни во что любовь?

-- Любовь?.. Да была ли между нами любовь? Любовь растет. Но мы взяли ее - как люди берут цветы из сада, срезают их и ставят в воду. Сколько времени из нашей повседневной жизни уходило на любовь? Как много одних последствий любви мы оставили позади себя?.. Мы просто жили вместе и... "занимались любовью". И думали о разных других вещах...

тебя, Марджори? Получил ли я тебя? Не потерял ли я тебя, - не утратили ли мы оба что то, - самую суть всего? Не думаешь ли ты, что мы были обмануты инстинктом, что не было чего-то, о чем мы думали, и что мы чувствовали, будто оно есть? Где же оно теперь? Где радость и удивление, Марджори, где гордость, и громадная безпредельная надежда?

Она молчала с минуту, потом быстро опустилась перед ним на колени и протянула к нему руки.

-- О, Раг, - сказала она, и лицо её озарилось нежной красотой. Он взял кончики её пальцев, потом сейчас же выпустил я вскочил с кресла..

-- Дорогая! - воскликнул он. - Дорогая, зачем ты всегда стараешься превратить любовь - в прикосновения?.. Встань. Встань, дорогая. Не думай, что я разлюбил тебя. Стань здесь и дай мне поговорить с тобой, как человеку с человеком. Если мы упустим этот случай и перейдем к объятиям... - Он остановился.

-- Я чувствую, что сейчас решается вопрос всей нашей жизни, Марджори, - начал он. - Мы подошли к кризису, Марджори. Я чувствую, что теперь, - теперь уже пора. Или мы спасем друг друга теперь, или же мы не спасемся никогда. Словно что-то собралось, накопилось, и уже нельзя больше ждать. Если мы не воспользуемся этим случаем... Тогда наша жизнь будет продолжаться так, как она шла до сих пор, будет становиться все более и более полной мелких волнений, утонченного комфорта и развлечений... - Он остановился, потом опять заговорил горячо. - О, почему обыденщина так захватывает нас! Почему поколения за поколениями начинают так прекрасно, пылают дивными мечтами в юности, достигают так многого, совершают столько, и потом становятся - такими! Взгляни на эту комнату, на эту кучу мелких пустяков! Посмотри на свои красивые книги, на сотни умов, которые ты собрала здесь, на яркия искры духа, которые привлекали тебя, как драгоценные камни сороку. Взгляни на эти зеркала и серебро, на эти китайские шелка! А ведь мы в расцвете лет, Марджори. Теперь самая лучшая, самая богатая пора нашей жизни. И что же мы делаем? Собираем и копим. Ради этого мы любили, ради этого мы надеялись? Помнишь, когда мы были молоды, жизнь казалась нам такой дивной - и казалось невероятным, что мы должны умереть? Дивный сон! Предчувствие величия!.. И жалкое падение!

Он злобно сжал кулаки. - Я не хочу терпеть этого, Марджори. Я не хочу выносить этого. Как-нибудь, каким-бы то ни было путем, я избавлюсь от этой жизни, - и ты со мной. Я долго-долго думал об этом, и теперь я знаю...

Как?

-- Мы должны уйти от этих постоянных перерывов, от непрестанных, мелочных призывов жизни...

-- Мы можем уехать - в Швейцарию.

-- Мы уж ездили в Швейцарию. И оба признали, что это путешествие было нашим вторым медовым месяцем. Нам нужен не медовый месяц. Нет, мы должны уехать дальше.

Внезапный свет озарил ум Марджори. Она поняла, что у него есть план. Она подняла к нему освещенное пламенем лицо, пристально взглянула на него и спросила:

-- Гораздо дальше.

-- Куда же?

-- Не знаю.

-- Нет, знаешь. Ты придумал что-то.

Он опустился в кресло и закрыл лицо руками.

Потом вдруг встал и выбежал из комнаты.

VI.

Когда через пять минуть он вернулся, она все еще сидела неподвижно перед камином, держа в руке ожерелье, я красный отблеск пламени играл на камнях и в её глазах. Он снова сел.

-- Я тут разораторствовался, - сказал он. - Я чувствую, что был красноречив. Словно актер в пьесе Кэпса... Изо всех людей на свете мне труднее всего говорить с тобою - это оттого, что ты значишь для меня так много.

-- Я хочу объяснить тебе.

-- Да, непременно.

-- У меня был совсем определенный план... Но меня охватил вдруг ужас... Какое то смущение.

-- Я знаю. Я знала, что у тебя есть план.

Он оперся локтями на колени, и руки его быстро двигались, поясняя слова. Ему страстно хотелось, чтобы она поняла и согласилась с ним, и желание это делало его неуверенным, то медлительным и неловким, то пылким и излишне красноречивым. Но она понимала его лучше, чем он думал. Они должны поехать на Лабрадор, в эту снеговую пустыню, о которой она почти и не слыхала, поселиться в самом сердце этой дикой пустыни, за двести миль или больше от всякого человеческого жилья.

-- На сколько же времени? - резко опросила она.

-- По крайней мере на год.

-- И мы будем говорить?

-- Я мечтала об этом, Раг, - давно, давно.

-- Так ты поедешь, - воскликнул он, - уйдешь от всего этого?

Она перегнулась через камин, взяла его руку и поцеловала...

Потом, с одной из тех внезапных перемен настроения, так свойственных ей, она возмутилась. - Но, Раг, - воскликнула она, - это мечты. Мы не свободны. Ведь у нас дети, Раг! Мы не можем оставить детей.

-- Но, дорогой мой, - наш долг...

-- Разве долг матери постоянно оставаться с своими детьми? За ними будут смотреть, их жизнь налажена, потом мать моя живет так близко... Какой смысл вообще иметь детей, если их жизнь не должна быть лучше нашей?.. Что мы делаем для того, чтобы спасти их от того тупика, к которому пришли мы сами? Они получают пищу, уход, картины, уроки, - все это очень хорошо, пока они малы; но мы не даем им ни религии, ни цели, ни разумных основ жизни. Какой смысл в хлебе и здоровье - когда нечему поклоняться?.. Что мы скажем им, когда они спросят нас, зачем мы произвели их на свет? Что это вышло случайно? Что мы скажем им, когда они спросят, какая цель этого воспитания, этих уроков? Когда они спросят, к чему мы их готовим? К тому, чтобы они тоже имели детей? Разве это ответ? Марджори, самый простой, здравый смысл говорит, что мы должны попробовать, должны сделать это последнее, крайнее усилие, точно так, как будет только здравым смыслом разстаться, если мы не сможем выйти из этого хаоса вместе.

-- Разстаться?!

-- Да, разстаться. А почему бы и нет? Мы имеем для этого возможность. Конечно, мы должны разстаться.

разстаться!

Он честно ответил на её протест. - жизнь теряет всякую цену, если держится тем, чем держится сейчас наша, - сказал он. - Если мы не можем уйти вместе, тогда - я уйду один.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница