Об "Эгмонте", трагедии Гёте

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Шиллер Ф. И., год: 1788
Категория:Критическая статья
Связанные авторы:Чешихин В. Е. (Переводчик текста), Гёте И. В. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Об "Эгмонте", трагедии Гёте (старая орфография)


Собрание сочинений Шиллера в переводе русских писателей. Под ред. С. А. Венгерова. Том IV. С.-Пб., 1902

Перевод Всеволода Чешихина.

Об "Эгмонте", трагедии Гёте.

изображения является один из них. Если главное внимание поэта обращено на происшествие или ситуацию, то он лишь постольку вдается в изображение страсти и характера, поскольку первые обусловлены последними. Если же, наоборот, главная его цель - страсть, то для него зачастую бывает достаточно самое неприхотливое действие, лишь бы оно приводило в движение эту страсть. В "Венецианском мавре" найденный на неподобающем месте носовой платок вызывает мастерскую сцену. Если же, наконец, поэт задался целью изобразить характер, то он еще менее связан в выборе и завязке происшествий; подробное изображение характера ему даже не позволяет предоставлять слишком много места страсти. Древние трагики почти исключительно специализировались на ситуациях и страстях. Потому-то в их характеристиках так мало индивидуализации, детальности и определенности. Лишь в новейшия времена, и то только при Шекспире, трагедия обогатилась характеристиками. Шекспир впервые вывел на сцену, в своем "Макбете", "Ричарде III" и т. д. всего человека и всю жизнь человеческую; в Германии первый образец в этом роде дал нам автор "Геца фон Берлихингена". Здесь не место изследовать, поскольку совместен этот новый род трагедии с конечною её целью - возбуждать ужас и сострадание; как бы то ни было, такая трагедия уже существует и создала уже известную традицию.

К этому последнему роду трагедии принадлежит также и разбираемая пьеса. Легко убедиться в применимости к ней всего только что сказанного. Здесь нет каких либо бросающихся в глаза происшествий, какой нибудь преобладающей страсти, какого-нибудь драматического плана, - ничего подобного; это просто - сцепление многих отдельных действий и картин, связанных почти исключительно характеристикою; она-то развита на всем протяжении трагедии и к ней сводится вся сущность пьесы. Итак, единства этой пьесы надо искать не в ситуациях и не в какой-либо страсти, но в её типах. Подлинная история Эгмонта и не могла бы дать автору чего-либо большого. В его аресте и осуждении нет ничего чрезвычайного; гибель его не есть следствие какого-либо интересного отдельного поступка, но результат целого ряда мелких действий, которыми поэт не мог воспользоваться в их настоящем виде, а поэтому и не мог связать их с катастрофою так тесно, чтобы они образовали с нею единую драматическую фабулу. Раз он пожелал обработать этот сюжет в виде трагедии, то ему оставалось на выбор - или изобрести для этой катастрофы совершенно новую фабулу и приписать историческому герою какую-либо господствующую страсть, или же совершенно отказаться от первых двух родов трагедии и положить в основу замысла тот самый характер, который так заинтересовал его. Поэт предпочел последнее, и несомненно, более трудное; поступал он таким образом, вероятно, не столько из уважения к исторической истине, сколько из чувства уверенности, что ему удастся скрасить бедность сюжета богатством своего гения.

Следовательно, в этой трагедии (если только мы не заблуждаемся в выборе нашей точки зрения) выведен характер, который, живя в смутную эпоху и будучи окружен кознями коварной политики, полагается лишь на собственную заслугу, безгранично веря в правое, и только для него одного правое, дело, и ходит опасными путями, точно лунатик по карнизу отвесной крыши. Эта чрезмерная доверчивость, неосновательность которой ясно показана нам, и злосчастный исход этой доверчивости должны внушать нам ужас и сострадание, т. е. возбуждать в нас трагическое чувство; и поэт достигает такого именно воздействия.

Эгмонт исторический - не из крупных характеров; таков же он и в трагедии. В трагедии - это благодушный, веселый и открытый человек, дружелюбно настроенный в отношении всего мира, полный легкомысленного доверия к самому себе и к другим, свободный и смелый, точно весь мир принадлежит ему одному, храбрый и безстрашный, когда это нужно, но притом великодушный, любезный и кроткий, характер лучших времен рыцарства, представительный и немножко хвастливый, чувственный и влюбчивый - жизнерадостный светский человек. Все эти качества слились в живом, человечном, вполне правдивом и индивидуальном образе, в котором нет никакой утрировки или идеализации. Эгмонт - герой, но герой вполне фламандский, герой шестнадцатого века; патриот, которого, однако, не настолько смущает общее бедствие, чтобы он жертвовал ради него своими удовольствиями; любовник, который не теряет из-за любви хорошого аппетита. Эгмонт честолюбив, он преследует высокую цель; но это не мешает ему подбирать всякий цветок, какой встретится по дороге, не препятствует ему навещать тайком по ночам свою любушку, не вгоняет его в безсонницу. Под Сен-Кентеном и Гравелингеном он рисковал своею жизнью с безумною отвагою; но он почти плачет, разставаясь с милою, уютною привычкою повседневной жизни и деятельности. Разве я живу для того, чтобы разсуждать о жизни? - характеризует он сам себя. - Разве я не должен наслаждаться сегодняшним днем только потому, что завтрашний неведом мне? А завтрашний, в свою очередь, портить заботою и хандрою?.. Не одно дурачество зачато и рождено нами в веселую минуту; мы виновны в том, что целая толпа аристократов, с нищенскою сумою и с шаловливым прозвищем, которое она сама себе избрала, стала напоминать королю о его обязанностях тоном насмешливого смирения. Но что из того следует? Разве карнавал - это государственная измена? Можно ли ставить нам в вину пестрые тряпочки, которыми юношеская резвость скрашивает убогую наготу нашей жизни? Если предъявлять к жизни слишком серьезные требования, то что-же останется от нея? Разве солнце светит мне сегодня для того, чтобы я размышлял о вчерашнем дне?" - Характер Эгмонта должен нас трогать своею прекрасною гуманностью, но необычайностью; мы можем его любить, но не можем удивляться ему. Поэт старается даже устранить всякий повод к нашему изумлению, наделяя своего Эгмонта всяческими чертами человечности; он низводит своего героя до наших симпатий. В конце концов, поэт оставляет за Эгмонтом лишь ровно настолько величия и серьезности, сколько требуется нами для того, чтобы чисто-человеческия достоинства героя возбуждали в нас некоторый высший интерес. Не подлежит сомнению, что подобные черты человеческой слабости бывают неодолимо-притягательны - а именно, в героической картине, где оне сливаются в прекрасной смеси с чертами истинного величия. Генрих VI французский в момент самой блестящей из своих побед интересен для нас никак не менее, чем в момент, когда он пробирается ночью к своей Габриэле... Спрашивается, однако, какими-такими особенными заслугами приобрел Эгмонт у нас право на подобное участие и снисходительность? Правда, в пьесе говорится, что эти заслуги уже приобретены, что оне живут в памяти всего народа, и что поэтому все слова Эгмонта дышат желанием и способностью поддержать их, - все так. Но в том-то и горе, что мы знакомимся с этими заслугами лишь по наслышке и должны принимать их на веру, тогда как все слабости героя мы видим собственными глазами. В пьесе все указывают на Эгмонта, как на последнюю опору нации; но творит ли он нечто великое, оправдывая это почетное доверие? (Нельзя, во всяком случае, ссылаться, в опровержение самого вопроса, на следующее место пьесы: "По большей части, только те люди пользуются любовью, которые вовсе за нею не гоняются, - говорит Эгмонт. Клерхен: Эгмонт. И хоть бы я что-нибудь сделал для народа! Это его добрая воля - любить меня!"). Эгмонт по пьесе мог бы и не быть великим человеком, но он не должен бы и опускаться. Мы требуем по праву от всякого драматического героя относительной величины, известной серьезности; требуем, чтобы он за малым не забывал великого, знал бы, что делу время, а потехе час. Но кто, спрашивается, одобрил бы следующее? - Вильгельм Оранский только что вышел от Эгмонта - тот самый Оранский, который указал Эгмонту на его близкую гибель, со всяческою убедительностью и разсудительностью и, по собственному признанию Эгмонта, потряс его своими доводами. "Этот человек, - говорит Эгмонт, - сообщил мне свою озабоченность... Долой ее! Это - чужая капля в моей крови! Благая мать-природа, выброси ее вон!.. Впрочем, есть еще одно приятное средство, которым можно смыть с чела морщины раздумья!" Это приятное средство - как это ныне уже всем известно - не что иное, как визит к любушке. Как! Столь серьезное увещание не вызвало никакой другой мысли, как только - о развлечении? - Нет, добрый граф Эгмонт! Морщинам - время, а приятному средству - час! Если вы так мало заботитесь о собственном спасении, то, значит вы миритесь с моментом, когда вас захлеснет наброшенная на вас петля. Мы же не привыкли расточать сострадание по пустому.

Если, следовательно, любовная интрига вплетена в пьесу в ущерб драматическому интересу, то об этом следует пожалеть вдвойне, ибо поэт, из-за этой интриги, должен был поступиться историческою правдою. Исторический Эгмонт был женат и, умирая, оставил после себя девять (а по некоторым источникам, даже одиннадцать) детей. Это обстоятельство могло быть известным поэту, могло быть и неизвестным; само по себе оно могло и не интересовать его. Однако, поэт не должен был бы игнорировать его, изображая в своей трагедии происшествия, бывшия прямыми последствиями семейного положения Эгмонта. Исторический Эгмонт сильно разстроил свое состояние роскошным образом жизни и нуждался в короле, что его сильно связывало, как республиканца. В особенности, однако, к величайшему его несчастию, удерживала его в Брюсселе, откуда выехали, спасаясь бегством, все его друзья, семья. Его отъезд стоил бы не только богатых доходов с его двух наместничеств, но и всех его имений, которые находились в королевских штатах и немедленно подверглись бы конфискации. Но ни сам Эгмонт, ни его супруга, герцогиня Баварская, не были привычны сносить нужду; не были воспитаны для нея и дети их. Самым трогательным образом приводит он эти основания, при разных разговорах, принцу Оранскому, который уговаривал его бежать; именно эти основания побуждали Эгмонта хвататься за самый слабый сук надежды и разсматривать отношения свои к королю с лучшей их стороны. Как последовательно и как человечно отныне все его поведение! Он уже - не жертва слепой, безумной доверчивости, но жертва преувеличенной, боязливой нежности к семье. Так как он мыслит слишком высоко и благородно для того, чтобы требовать тяжких жертв от семьи, которую он любил паче всего на свете, то он и идет на погибель!

А Эгмонт в трагедии Гете? - Поэт отымает от него жену и детей и тем самым уничтожает всю связь в его поступках. Поэт вынужден выводить несчастное промедление Эгмонта из легкомысленной самоуверенности и тем самым слишком умаляет наше уважение к здравому смыслу своего героя, не возмещая этого умственного недостатка избытком сердечности. Поэт лишает нас трогательной картины отца и любящого супруга и дает нам взамен самого заурядного любовника, губящого покой прелестной девушки, которой не суждено ни владеть им, ни пережить его гибель; да и сердцем этой девушки он может овладеть, лишь разрушив другую любовь, которая могла бы быть счастливою; и следовательно, при самых благих намерениях. Эгмонт Гете делает несчастными два существа, чтобы смыть с чела морщины раздумья! И все это Эгмонт проделывает в ущерб исторической правде, которою драматический поэт может жертвовать, лишь для усиления интереса к пьесе, а не для ослабления его. Итак, как дорого расплачиваемся мы, по воле поэта, за эпизод, который, сам по себе, конечно, представляет прелестнейшую картинку, но высшее действие мог бы произвести лишь в более широкой композиции, где он был бы уравновешен относительно-великими деяниями героя.

бы лечь в основу характеристики Эгмонта, или, по крайней мере, занять свое место в драматическом действии. Если принять во внимание, как, вообще, туго поддаются государственные события драматической обработке и какое искусство требуется для того, чтобы собрать разсеянные черты эпохи в один живой, определенный образ и выразить всеобщее в индивидуальном, - как это сделал, например, Шекспир в своем "Юлие Цезаре"; если, далее, принять во внимание своеобразие Нидерландов, состоящих не из одной нации, но из аггрегата маленьких народностей, резким образом контрастирующих между собою, так что нам несравненно легче вообразить себя, например, в Риме, чем в Брюсселе; если, наконец, принять во внимание, какое бесконечное множество мелких влияний должны были, в результате, образовать дух того времени и то политическое положение Нидерландов; то нельзя будет не изумиться творческому гению, который победил эти трудности и зачаровал нас новым волшебным миром, силою искусства, равною только той силе, которою этот гений переносил нас в Германию рыцарских времен и в Элладу, в его других двух пьесах. Мало того, что мы видим, как живут и действуют эти люди перед нами; мы живем среди них, мы становимся старыми знакомыми. С одной стороны, мы видим веселую общительность, гостеприимство, словоохотливость, кичливость этого народа, республиканский дух, вскипающий при малейшем новшестве и часто столь же скоро остывающий от самых пошлых доводов; с другой стороны, тяготы, под которыми задыхается этот народ, - начиная от новых епископских митр до французских псалмов, которых он не хочет распевать, - ничто не забыто, все изображено с величайшею натуральностью и правдивостью. Мы видим здесь не простую толпу, которая везде одинакова; мы узнаем в ней нидерландцев, и притом нидерландцев именно данного, а не другого какого-либо века; среди них мы различаем еще брюссельцев, голландцев, фрисландцев; богача и нищого; плотника и портного. Всего этого нельзя изобразить силою воли, достичь силою одного искусства; все это возможно только такому поэту, который совершенно проникся своим сюжетом. Поэт роняет меткия слова, как роняют их изображаемые им персонажи, - незаметно и непроизвольно; одним эпитетом, одним междометием живописуется целый характер.

Буйк, голландец и солдат под командою Эгмонта, взял приз на стрельбе из лука, и желает, в качестве "короля", угостить честную компанию. Но это не полагается по обычаю.

Буйк. Я чужестранец и "король", и знать не желаю ваших законов и обычаев.

Иеттэр (Брюссельский портной). Ты неприятнее испанцев; те пока еще оставляют нам и наши законы, и наши обычаи.

Руйсом (фрисландец). Оставьте его! Пусть только это не будет прецедентом! Это манера также и его господина - где можно поблистать, да пофорсить".

"пусть только это не будет прецедентом!" - строптивого, ревниво оберегающого свои права фрисландца, который, предоставляя ничтожнейшую льготу, ограждает себя на будущее время точной оговоркой.

Или как правдоподобны разговоры граждан об их регенте!

"Вот это был король! (Речь идет о Карле V). Он распростер руку над всею земною поверхностью, и держал всех и все. А когда он встречался с нами, он кланялся, будто встретились два соседа... и т. д. Зато все мы и плакали, когда он передал правление своему сыну. Ну, а сын - я вам говорю, а вы меня понимаете, - тот уже другой; тот будет поважнее!

Иеттэр. Говорят, он не разговорчив.

Зост. Это не король для нас, нидерландцев. Наши государи должны быть веселы и непринужденны, как мы, должны сами жить и другим давать жить! " и т. д.

"Плотник. Славный господин!

Иеттэр. Его шея была бы лакомым кусочком палача!"

Немногия сцены разговоров между брюссельскими гражданами представляются нам результатом глубокого изучения того времени и народа; в немногих словах воздвигается прекрасный исторический памятник изображаемой эпохе - памятник, едва-ли имеющий себе равного.

чем в истории. В особенности облагорожен характер герцогини Пармской. "Я знаю, что человек может быть и честным и разсудительным, даже если он пренебрегает ближайшим и лучшим путем к спасению своей души"; едва ли эти слова могла произнести на самом деле воспитанница Игнатия Лойолы. В особенности удалось поэту изобразить женственность, которая весьма счастливо проглядывает из мужественного по существу характера герцогини и одушевляет светом и теплом холодный государственный интерес, воплощенный, по необходимости, в этом типе; это придало герцогине известную индивидуальность и жизненность. Мы трепещем перед герцогом Альбою, как он изображен в пьесе, не отвращаясь от него с гадливостью: это твердый, неподвижный, недоступный характер, "железная башня без ворот; осаждающий ее должен иметь крылья". Умные меры, какие он предпринимает для арестования Эгмонта, вызывают в нас изумление, которое возмещает недостаток нашего расположения к герцогу. Искусство, с каким поэт вводит нас в интимную глубину замыслов Альбы и заставляет нас напряженно следить за исходом их, как бы делает нас на время соучастниками всех этих козней; мы так интересуемся ими, как будто симпатизируем им.

он всегда втайне питал к нему! "Твое имя, как небесная звезда, сияло мне в дни ранней моей юности. Как часто я прислушивался к рассказам о тебе и сам разспрашивал! Мечта дитяти есть юноша; мечта юноши - мужчина. Всегда ты шествовал передо мною - всегда впереди. Без зависти следил я за тобою и следовал за тобою, все дальше и дальше. Наконец то явилась возможность увидеть тебя; я увидал - и сердце мое бросилось тебе навстречу. Наконец то стало возможным быть с тобою, жить с тобою, обнять тебя... И вдруг, все надежды разбиты, - и я вижусь с тобою в этой тюрьме!"--на что Эгмонт отвечает: "Если жизнь моя была зеркалом, в котором ты с удовольствием гляделся, пусть же будет этим зеркалом и моя смерть! Люди не только тогда близки друг другу, когда они вблизи; также и далекий, разлученный с нами может быть жив для нас. Я буду жить в тебе; довольно жить в самом себе. Одно лишь радовало меня ежедневно" и т. д. Остальные характеры в пьесе метко обрисованы немногими словами. Хитрый, скупой на слова, все приводящий в связь и всего боящийся Оранский изображен в рамках единственной сцены. Альба, как и Эгмонт, как бы отражаются на людях, окружающих их; этот прием характеристики превосходен. Чтобы направить всю силу освещения на Эгмонта, поэт изолировал его; поэтому из пьесы исключен граф фон Горн, разделивший одну судьбу с Эгмонтом. Совершенно новый характер - Бракенбург, влюбленный в Клерхен и оттесненный Эгмонтом. На этом изображении меланхолического темперамента, смешанного со страстною любовью, стоит остановиться. Клерхен, покинувшая Бракенбурга для Эгмонта, отравилась и уходит, отдав остаток яда Бракенбургу. Бракенбург остается один. Какая страшная красота в его монологе!

"Оставлен я, себе я представлен.
Она со мною делит каплю смерти
И гонит прочь - прочь от себя! Толкает
Меня обратно в жизнь, что мне постыла!
Она идет вперед; тебе навстречу
Она все небо даст тебе!.. А я?
Пойду-ль за ней, иль снова отстраненный,
Перенесу с собой и в рай небесный
Нет на земле блаженства для меня,
И рай и ад сулят все те же муки!"

Сама Клерхен изображена с неподражаемою прелестью. В величайшем благородсте своей невинности она остается обыкновенною мещанкою, и притом нинидерландскою, она облагорожена единственно своей любовью. Она восхитительна в состоянии покоя, увлекательна и великолепна в состоянии аффекта... Но может ли кто-нибудь вообще сомневаться в том, что автор неподражаем там, где сам для себя является образцом.

Чем полнее достигнутая автором гармония между образною и идейною стороною пьесы, тем непонятнее кажется, зачем автор своевольно уничтожает эту гармонию. - Эгмонт сделал все свои последния распоряжения и, осиленный усталостью, наконец, засыпает. Раздается музыка; за ложем Эгмонта раскрывается стена; на облаке показывается сияющее видение - свобода, в образе Клерхен... Короче говоря, из искреннейшей и трогательнешей ситуации, посредством salto mortale, нас выбрасывают на оперную сцену, чтобы мы могли... видеть сон! Смешно было бы доказывать автору, что он насилует наше чувство; это ему известно лучше, чем нам самим. Идея аллегорически соединить в представлении Эгмонта оба главных кумира его - Клерхен и свободу - казалась автору достаточно содержательною для того, чтобы оправдать такую вольность. Идея эта_ может нравиться кому угодно; пишущий же эти строки сознается, что он с охотою пожертвовал бы замысловатою затеею, лишь бы мог безпрепятственно наслаждаться единством настроения.

Примечания к IV тому.

ОБ "ЭГМОНТЕ" ТРАГЕДИИ ГЕТЕ.

"Allgemeine Litteratur Zeitung" 20 сентября 1788 года. Через месяц Шиллер писал Кернеру: "Моя рецензия об Эгмонте" наделала, много шуму в Иене и Веймаре... Гете говорил о ней с большем уважением и удовлетворением".

Стр. 441. Наш автор "Геца" - Гете.

Стр. 443. известная возлюбленная Генриха IV Gabrielle d'Estrées.

Русские переводы.

1. в изд. Гербеля.

2. Переведено для настоящого издания.