Герои и героини в произведениях г-жи Джордж Элиот "Адам Бид" и др.

Заявление о нарушении
авторских прав
Год:1859
Категория:Критическая статья
Связанные авторы:Элиот Д. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Герои и героини в произведениях г-жи Джордж Элиот "Адам Бид" и др. (старая орфография)



ОглавлениеСледующая страница

ДОМАШНЯЯ БИБЛИОТЕКА

ДЖОРДЖ ЭЛИОТ.

АДАМ БИД.
Роман

А

С.-ПЕТЕРБУРГ.
1902.

"Адам Бид" и др.

"Адама Бида" считает правду и естественность, и находит, что антитез реализма ложь и фальшь, а вовсе не идеализм, совместимый с художественной правдой в творениях высшого порядка (прим., Сикстинская Мадонна). Она признает истинное искусство великим цивилизующим средством, "потому что правдивая картина человеческой жизни, созданная великим художником, увлекает внимание даже пошлых и себялюбивых людей, незаметно для них самих, к предметам, лежащим вне их; а такого рода внимание можно уже назвать сырым материалом сочувствия". "Искусство, как приближение к жизни, расширяет опыт и увеличивает число точек соприкосновения между людьми". При изображении народной жизни и её неизменных нужд и интересов, на художнике лежит более серьезная ответственность за правду, нежели при изображении искусственных и условных форм существования высших кругов, потому что ложные понятия и ложное направление наших симпатий относительно меньшей и обездоленной братии имеют громадное значение. Вошедшия в моду "сельския идиллии" ей не по душе, потому что оне ленивы. Простолюдин, встречаемый в книгах, на картинах и на сцене, не похож на простолюдина истинного. Она нападает на замашку выставлять простой народ цветущим, улыбающимся и отпускающим остроты, или же наивным, простодушным. "Труженики с виду не приглядны и обыкновенно серьезны, если не унылы. Веселыми они становятся всего чаще под пьяную руку и когда шутят и смеются не по нашему; настоящее царство остроумия и вымысла для записного деревенского весельчака находится на дне третьей кварты". Что касается деревенского простодушия, то, по её мнению, "молотильщик безспорно окажется в большинстве случаев наивным в сложном арифметическом обмане, но зато ловко унесет часть хозяйского зерна в карманах или обуви; жнец не будет сочинять просительных писем, но сумеет ухаживать за ключницей, в надежде выманить бутылку эля, вместо положенного легкого пива". Себялюбивые инстинкты человека не побеждаются зрелищем полевых цветов, и безкорыстие не насаждается классическим сельским занятием мытья овец. Чтобы сделать людей нравственными, недостаточно поставить их на подножный корм", - заключает писательница, умевшая соединить глубокое знание простого люда и безпристрастный взгляд на него - с горячей любовью.

Как известно, г-жи М. Эванс долгое время скрывала свою литературную деятельность, при чем только немногие угадывали под именем Д. Элиот - женщину.

"Томаса Бартона" и других, получивших уже известность романов, Дж. Элиот была поглощена новым романом, который окончила в октябре 1858 г., т. е. через год после "Жанеты". Нужно удивляться быстроте её работы, особенно принимая в разсчет ту тщательность, с которой она обдумывала и отделывала мельчайшия подробности, не позволяя себе небрежности даже в рукописи. (В рукописи, отдаваемой в печать, все было написано как бы в один присест, ровным крупным почерком и без всяких помарок), вдобавок лето было проведено на континенте, где правильность кабинетных занятий неизбежно нарушалась. По желанию автора, "Адам Бид" был напечатан сразу отдельной книгой (янв. 1850 г.). Посылая Дж. Элиот первый экземпляр, Блэквуд писал: "Как бы ни пошла подписка, я убежден в успехе, в крупном успехе. Книга так оригинальна, и так правдива, что остается в моей памяти, как ряд действительных событий в жизни знакомых людей.

"Адам Бид" никогда не войдет в круг романов для легкого чтения; но люди, способные ценить силу, глубокий юмор и верность природе, отдадут должное вашему симпатичному столяру и группам живых людей, которыми вы населили Гейслоп и его окрестности". В первых книжках журнала вышел разбор "Адама Бида", написанный лицом, удостоивавшим отзываться лишь о выдающихся произведениях. Его оценка побудила Дж. Элиот написать издателю: "Я бы очень желала выразить мою признательность автору рецензии. Вижу с радостью, что он сочувствует тем именно местам, которые мне всего более хотелось уберечь от похвал третьестепенных оценщиков. Он доставил мне большую отраду, отметив страницы, написанные мною, под влиянием искренняго чувства и точного знания, без всякого разсчета произвести впечатление на критиков", "Адам Бид" завоевал сразу симпатии избранного круга читателей, а затем и публики, обратившей на него особенное внимание после похвал "Times" а. К апрелю 1852 г. понадобилось второе издание, и книга переводилась на все языки. Общее любопытство насчет имени автора обострилось и получило неожиданное удовлетворение, благодаря довольно забавной случайности. Именно, сходство некоторых лиц и обстоятельств в "Сценах из клерикальной жизни" заставило обывателей Ньюжантона подозревать, что автор должен быть местным жителем. Когда же в "Адаме Биде" вышла новая коллекция портретов, подозрение перешло в уверенность. А так как Ньюжантон не кишел талантами, то все глаза устремились на м-ра Лиджинса, промотавшагося джентльмена, получившого университетское образование. Сначала тот отнекивался, что было принято за скромность; но успех "Адама Бида" превозмог его любовь к правде, из "Times"'е появилось заявление какого-то знакомого клерджимена, что автор "Сцен" и нового романа не кто иной, как ньюжантонский м-р Лиджинс. Такая наглость вызвала протест от имени Дж. Элиот, после чего возникла полемика уже без всякого участия со стороны писательницы, и для прикосновенных к литературе псевдоним разоблачился вполне. Публика, однако, узнала настоящее имя автора "Адама Бида" не прежде выхода в свет "Мельницы на Флоссе".

театром действия избран Дербишир) и здесь в самом деле уподобилась "чародею, открывающему в капле чернил видения прошедшого".

повести, энергическим и разсудительным Адамом и с его мягким, мечтательным братом Сэтом; видим ясно умственное и нравственное превосходство первого над товарищами по ремеслу: догадываемся про любовь Сэта к юной методистке Дине Моррис и наконец сильно подозреваем, что и для Адама существует магнит на той же ферме Пойзеров.

поселян, женщин, детей и забавная особа трактирщика придают ей жизнь и движение. Центральная фигура картины - проповедница Дина - нарисована с особенной любовью, Но при всем удивительном согласии между красотой внутренней и внешней, которыми украсил ее художник, в Дине нет ничего несовместного с жизненной правдой. Она во всех случаях простая, кроткая девушка из фабричной среды, и возвышается над этой средой только любящим сердцем и поэтическим воображением, которое (как это бывает у простолюдинов) сосредоточивается на религиозных предметах, не переходя в безплодный мистицизм, вследствие привычки к труду. Она служит ближним по естественному влечению и потому, что это евангельский закон; проповедует тоже по искренному убеждению, что слова даются ей от Бога. Она ждет небесного указания для всех своих поступков и ничего не предпринимает, не посоветовавшись с Библией. В Дине, однако, на первом плане любящая женщина, а не холодная исполнительница закона. Правда, она идет, куда зовет долг, но она болеет сердцем с каждой скорбной душой и оттого способна утешать и смягчать людей.

"Взглянув на лицо Дины, можно угадать её судьбу, - говорить Бэйн. - И точно всякий ждет, что эту чистую полевую лилию подкосит земная страсть. Она будет бежать от любви, как от греховной слабости; но природа возьмет верх, и библейский текст не откажет в санкции". Англичане удивляются решимости ли Элиот включить в роман длинную евангельскую проповедь, и еще более тому, что эта вставка не нарушает впечатления. Напротив, восторженное чувство, которым она проникнута, как будто сообщается читателю. "Не странно-ли, что люди думают, будто я заимствовала откуда нибудь проповедь и молитвы Дины, между тем как я писала их в горячих слезах совершенно так, как оне складывались в моем воображении", пишет Дж. Элиот своей приятельнице, С. Геннель.

трусит своего любимого старшого сына и смело вымещает хандру на безответном Сэте. Лизбета несносна, но до такой степени живое лицо, что мы проникаемся сознанием её прав на нытье и пиленье, и слушаем с соответствующим интересом {По поводу этой поющей старухи Бейн сравнивает Дж. Элиот с Диккенсом. Диккенс тоже искренно любит меньшую братию, знает ей цену и смотрит добродушно на её слабости. Но он не может относиться к ней серьезно. Инстинкт каррикатуры берет у него верх над юмором; он смеется и смешит других. Пеготти и вся её родня (чтобы не цитировать менее знакомых имен) забавны при всей симпатичности. В Дж. Элиот уважение к людям исключало даже самое невинное глумление. Подобное отношение к человеку, без различия звания и степени развития, встречается и у В. Скотта (прим., семья рыбака в "Антикварие" и сцена починки лодки, как параллель ночной работы Адама над гробом). Любопытно суждение самой Дж. Элиот о Диккенсе. Отдавая должную дань удивления верности созданных им народных типов и патетичности его париев, она замечает: "Если-б Д. съумел изобразить их психологический характер, понятия и чувства так же верно, как воспроизодит их речь и внешние приемы, - его сочинения были бы драгоценнейшим вкладом искусства на пользу человечества". В. Скотта она считала одним из тех великих художников, которые способствуют смягчению сердец и расширению человеческих симпатий, а следовательно удовлетворяют высоким задачам искусства.}. Как, однако, ни замечательна в художественном отношении Лизбета, она для нас далеко не первенствующее из вводных лиц. Нас занимает гораздо более г-жа Пойзер, умная, дельная и работящая фермерша, необыкновенно бойкая на язык и мягкосердечная под несколько бранчивой внешностью. Миссис Пойзер безподобна, хотя и не замысловато построена; природное остроумие бьет у нея ключем, притом именно та категория остроумия, которая свойственна фермерше; она пред нами точно живая, и пока она на сцене, и у нас с лица не сходит улыбка. Мыза Пойзер вообще уютный семейный уголок. И хозяина., и дети, и слуги - все полно жизни и довольства; порядок и чистота кухни и молочной соблазнительны, и миссис Пойзер гордится своим хозяйством не напрасно. Кроме временной гостьи, Дины, здесь можно видеть и другую племянницу, красотку Гетти (у которой "сердце не мягче кремня", по замечанию тетки). Ради нея-то ходит сюда Адам Бид, и ради нея же заезъжает капитан Артур Донниторн, молодой человек, добродушный и веселый, легко плывущий но течению в сладкой уверенности, что все его любят, и что он того стоит. Молодой сквайр засматривается на Гетти", которая заметно кокетничает перед ним (перемывая масло) и гордится его вниманием. Она по своему даже влюблена в него, хотя наряды и коляски всегда рисуются в её воображении рядом" с его фигурой. Ухаживанье Адама она только терпит, отчасти тоже из тщеславия; ей приятно помыкать этим молодцом, которого все побаиваются. Понятно, что дело кончается обольщением Гетти. Но Дж. Элиот не делает из Артура низкого соблазнителя или безсердечного негодяя - и в этом глубокое нравоучение этой истории... (Он не думал поступать дурно; он немог иметь безчестных намерений; он только не размышлял о том, что творил, ухаживая за Гетти. "Он - корабль, который с виду сулил благополучное плавание, и обнаружил свои недочеты при первой буре". В очаровательной вечерней сцене в парке все как будто сводится на то, что "глазам Артура недостает твердости египетского гранита", при виде заплаканного личика Гетти. "У него кружится голова, язык говорит не то, что надо, руки протягиваются, губы целуют... время и действительность исчезают". Так или иначе, упоение молодого сквайра губит Гетти и навлекает не мало горя и стыда на всех близких ей, начиная с Адама. Артуру, хотя он и уезжает своевременно в полк, тоже бывает не по себе, когда в его голове мелькает образ Гетти и мысль, что слуги и друзья могут презирать его. На его счастье, он не склонен сосредоточиваться на одном предмете, особенно на неприятном. Описание страданий Гетти, её бегства, её покушений на самоубийство и убийство ребенка, способно растрогать самого спокойного читателя - до того жалко это хрупкое создание "это хорошенькое юное животное с легким налетом человеческих аттрибутов", в своей безпомощности и сосредоточенности в себе самой. Глубина и верность анализа характера Гетти выше всяких слов. В мелочах будничной жизни, в мечтах о любви, перед лицом большого горя, в тюрьме, накануне казни - Гетти везде одна и та же мелкая природа, не способная подняться над уровнем себялюбивых разсчетов и личных огорчений, но способная тем безпредельнее быть несчастной. Патетическая сцена в тюрьме, между Гетти и Диной, пришедшей провести с осужденной последнюю ночь, заканчивается гениальным штрихом, Дине удалось растрогать окаменелую Гетти, заставить ее плакать, молиться и каяться. Но лишь только исповедь кончена, у Гетти, еще заплаканной, является разсчет на награду - на избавление от мучительных галлюцинаций: "Теперь, когда я все сказала, даст-ли Бог, чтобы я перестала слышать этот плач"? Судом над Гетти, приговоренной к казни, кончаются идеальные совершенства романа. Помилование через посредство скачущого откуда-то Артура является неприятным диссонансом в дивной гармонии этой правдивой повести. Роман между Адамом и Диной тоже менее интересен, хотя брак их (после смерти Гетти в колониях) удовлетворяет чувству справедливости читателя. Дж. Элиот вообще мастерица распутывать более сложные нити человеческого сердца, чем менее замысловатые узлы внешних происшествий. В первой области у нея почти нет соперников, но для событий и развязок ей часто недостает воображения и энергии. С другой стороны, созданные его лица в такой степени поглощают внимание, что события отодвигаются на второй план. Говоря о привлекательных характерах в "Адаме Виде", нельзя не вспомнить о м-ре Ирвайне, нерадивом пастыре духовного стада, а по поводу этого симпатичного джентльмена не обратить внимания на отношение Дж. Элиот к духовным лицам. Расходясь с ними в основных взглядах, ненавидя ханженство и лицемерие, она в своих повестях никогда не выставляет клерджименов в смешном или отталкивающем свете - самое большое, если позволит себе добродушную улыбку над слабостями какого нибудь м-ра Крью. Добрая память о викарие школы, где она училась, и о многих почтенных пасторах, у которых искала просветления в дни юности, сохранилась в ней рядом с уважением к прежней вере и убеждениям других. Этим воспоминаниям мы обязаны целой галлереей симпатичных и художественных портретов, от Джильфиля до Лайонса.

* * *

Следующий известный роман "Мельница на Флоссе" имеет автобиографический интерес.

маленькое существо, живущее отчасти в мире, созданном собственным воображением, и делающее много промахов в действительном. Особенно туго поддается Мегги условным формам приличия и внешней культуре, которую её мать и тетки считают необходимыми для барышни. Отсюда возникает для нея много огорчений, доводящих ее до бегства к цыганам. Г-жа Телливер и её три сестрицы (урожденные Додсон!) - разновидности одного и того-же типа респектабельных английских идиоток средняго сословия, отличающихся более или менее неумолимой определенностью и китайской незыблемостью основ, как по части домашняго хозяйства, так и всего мирового порядка. Тетушки, особенно сварливая тетка Глегг, очень забавны в начале, но под конец надоедают однообразием и вообще смахивают несколько на тех тряпичных кукол, которых вертит иногда Диккенс на потеху себе и другим, но которыми Дж. Элиот обыкновенно не развлекается. Можно подумать, что она поддалась здесь чувству личной мести, подобно своей Мегги, и вбила не сколько лишних гвоздей в голову фетиша. Хотя истязания куклы (изображавшей тетку Глегг) и другия выходки детской запальчивости плохо рекомендуют Мегги со стороны кротости, но она добрая и великодушная девочка, и затронуть хорошия стороны её богатой природы гораздо легче дурных. Она горячо привязана к отцу, неизменно заступающемуся за свою "девченку", и к брату, который ее частенько обижает, и за них готова, что называется, отдать душу. Телливер, владелец мельницы (служащей театром действия), очерчен очень рельефно. Честный и добрый но упрямый и запальчивый старик сознает, что в нынешнем мудреном свете ему трудно разобраться, и старается обезпечить сына против подобной безпомощности образованием, которого сам не получил. Но несмотря на убеждение, что мошенники всегда берут верх над честными людьми, он постоянно заводит тяжбы; делая крупные ошибки, упорно стоит на своем и винит в своих неудачах всех, кроме самого себя. Своих противников он видит в самом черном и безпощадном свете. Так, адвокат, выигравший против него тяжбу и косвенно участвовавший в его разорении "мерзавец", которого он ненавидит всеми силами души, требуя, чтобы и дети чувствовали заодно с ним и поклялись на Библии в ненависти к всему роду Иокима. Между тем, ловкий делец далеко не негодяй; и в его сердце скрыта живая и нежная струна любви к горбатому сыну Филиппу, с которым, между прочим, черноглазая Мегги водит дружбу, с тех пор, как он ухаживал за больным Томом в школе (из любви к Мегги, разумеется). Нежно любимый Том далеко неравнодушен к сестре и не зол, но относится к ней немного свысока и, главное, проникнут чувством справедливости, т. е. принципом возмездия. Фатум преследует разсеянную и стремительную Мегги всего чаще именно в отношении её любимца: она, по забывчивости, морит его кроликов; она слизывает картинку с его коробочки (целуя ее в порыве восторга); она упускает в реку удочку; она умудряется даже проткнуть головой его бумажный змей - словом, она бывает часто виновата. А раз она виновата, юный отпрыск Додсонов считает нужным так или иначе наказать ее. В разсудительном и недалеком Томе, мы видим настоящого английского мальчика и юношу средняго сословия - типичного представителя того сорта людей, без которых, по замечанию Бейне, "мир, в особенности мир деловой и коммерческий, не мог бы существовать, но которые не привлекают к себе симпатий. Это люди полезные и почтенные и далеко не безсердечные для тех, кто, подобно им, поступает как следует. Только ждать от них сочувствия или жалости к заблудшим и падшим немыслимо. Спокойные и добродетельные от рождения, они не ведают сомнений в себе или раскаяния; сложные же и увлекающияся натуры, типа Мегги, всегда готовы винить и терзать себя, искупая легкие проступки дорогой ценой". К Тому нельзя не чувствовать уважения, когда он 16-летним юношей берет на свои плечи обузу отцовских долгов и, с энергией мужчины, отстаивает достоинство разоренной семьи. Когда он, скопив известную сумму, говорит безпомощному отцу, что тот еще собственными руками заплатить свои долги и доживет до дня, когда опять будет смело смотреть всем в глаза - ему хочется пожать руку. Относительно кузины Люси, которая не платит ему взаимностью, Том тоже безупречен. Но хорошия и почтенные стороны его характера бледнеют и меркнут перед - нельзя сказать, сухостью его сердца, а деспотическими наклонностями, и всего более перед неумолимой суровостью его приговоров. Том может служить образчиком того, как относится Дж. Элиот к своим лицам. Даже такой несложный характер имеет у нея много сторон, и мы узнаем их из различных столкновений с обстоятельствами и людьми так же естественно, как будто-бы мы имели дело с живым лицом. Выводя на сцену сложные природы в сложных положениях, Дж. Элиот всегда остается на высоте своей задачи. Поэтому её "характеры" поглощают обыкновенно все внимание читателя, почти в ущерб его интересу к внешним происшествиям романа. Если Тому, с его хладнокровием и разсудительностью, приходится переживать ломки в жизни и даже испытывать разочарования в любви, то понятно, что много испытаний и бед должно выпасть на долю его безпокойной и страстной сестры в "тернистой пустыне", которую придется пройти до окончательного крушения. Том застрахован хоть от самого себя; Мегги открыта внутренним, разнообразным и весьма сильным бурям. Из первого серьезного испытания озлобления, вследствие обстоятельств, сопровождавших банкротство отца - 15-ти-летняя Мегги выходит победительницей, благодаря случайно попавшей ей в руки книге ветхого экземпляра. "Подражание Христу". История этого чтения интересна и как художественная картина, и как автобиографический факт. Раскрыв книгу, в минуту тоски и досады, Мегги видит на потемневших полях черту, читает отмеченные строки и с возрастающим волнением продолжает следить за невидимой рукой, указывающей места, точно нарочно для нея написанные. Да, её печали вытекали из себялюбия. Она забыла про других детей; искала радостей для себя одной; не думала, что она ничтожнейшая частичка великого целого. Мегги потрясена и дает себе слово работать над собой и перемениться. "Книга Фомы Кемпийского до сего дня творит чудеса, - замечает Джордж Элиот, - потому что она не пышная проповедь, придуманная на бархатном кресле для внушения безропотности тем, кто ходит по камням окровавленными ногами, а задушевная исповедь брата, скорбной души, которая, хотя и в далеком прошлом, но все под тем же безответным небом, томилась одинаковой с нами жаждой, боролась, изнемогала". Все в доме замечают нечто особенное в Мегги, и мать спешит воспользоваться этим добрым настроением, чтобы уложить, наконец, непокорные волосы дочери венком на маковке. Смуглая красавица, с непривычным выражением кроткой задумчивости и восторга на лице, прелестна в этом царственном уборе. Понятно, что, глядя на нее, восторженный аскетизм должен вскоре уступить место увлечениям, более свойственным её годам. Менее счастливым можно назвать исход второй бури, постигшей Мегги и её первого романа с умным, талантливым и симпатичным художником Филиппом, имевшим большое влияние на её развитие и заставившим забыть Ф. Кемпийского для светских поэтов и писателей. Бедный Филипп давно знает, что его не может полюбить никакая женщина; но в обожаемой им с детства Мегги он видит существо особенное, и, на нерекор разсудку, ему кажется порой, что она не отвергнет его преданной любви. Молодые люди, разлученные семейной враждой, встречаются случайно в роще.

только старается убедить себя, что платит ему взаимностью И вот - в одну из тех опасных минут, когда слова бывают искренни и в то же время обманчивы, когда чувство, поднявшись высоко над обычным уровнем, оставляет знаки, до которых ему не суждено более подняться, - она целует бледное лицо Филиппа, смотрящее на нее с робкой мольбой. У нея на глазах слезы, в сердце трепета; и в то же время она говорит себе: "Если тут жертва, тем выше и достойнее будет любовь." Когда грубое вмешательство Тома кладет внезапный конец идиллии, и Мегги, ради больного отца, решается на временную разлуку с Филиппом (взяв место учительницы в соседнем городе), ей уже приходится презирать себя за то, что, в разлуке с женихом, она ощущает не печаль, а смутное чувство освобождения...

воображение не в силах придумать другого исхода, кроме смерти, и сама Дж. Элиот принуждена обратиться к этому крайнему средству. В первые каникулы, которые Мегги проводит в Оггее в доме кузины, она знакомится с женихом Люси, Стифеном Гестом. Оба чувствуют друг к другу внезапное, необъяснимое, непобедимое влечение, и с обеих сторон идет борьба между страстью и долгом. Невинная Люси ничего не замечает; чуткий Филипп, сообразив, в чем дело, всячески старается стушеваться, чтобы облегчить своей невесте отступление. Вследствие этого старания и умышленного отказа от условленной прогулки, между влюбленными происходит неожиданный tête-à-tête в лодке, который и решает их судьбу. В каком-то магнетическом упоении, безотчетно и безсознательно плывут они с отливом по течению Флосса, мимо знакомых берегов, мимо сборного пункта, где их ждет Люси, мимо берегов незнакомых и приходят в себя только в открытом море. При виде моря и корабля, у Стифена внезапно родится мысль увезти Мегги и обвенчаться с ней; но все его страстные убеждения разбиваются в прах перед решимостью девушки, пришедшей в себя и терзаемой совестью. Корабль доставляет пассажиров в ближайшую гавань, и через несколько дней мы видим бедную Мегги, принесшую на алтарь долга свою любовь, но, тем не менее, безповоротно погибшую в общем мнении и разбившую счастье Филиппа, Люси и безумно влюбленного Стифена, - видим бедную, еле-живую Мегги у дверей мельницы. "Том, я пришла к тебе, пришла домой искать приюта и рассказать все". - "Нет, для тебя дома под одной кровлей со мной, - отвечает Том, задыхаясь от ярости, - ты опозорила всех нас, опозорила имя отца, ты поступила низко и подло. Я умываю руки, я не хочу тебя знать!" - Печально доживает свой век Мегги в семье старого приятеля Боба, в домишке на берегу реки. Все попытки добрых людей оправдать ее разбиваются о видимость факта. Утешением служит только прощение доброй Люси и письмо Филиппа, написанное, можно сказать, кровью самого великодушного и нежного сердца. Стифен напрасно шлет ей страстные письма - она решила, что не должна принадлежать ему. Но сумма всех страданий, очевидно, выше её сил и исход - каков бы он ни был - весьма желателен. И вот, в одну бурную ночь, происходит наводнение. Флосс, игравший столь сложную роль в её жизни, столько раз грозивший затопить окрестность, разливается, наконец, до тех размеров, о которых с ужасом вспоминают старожилы. Мегги бросается в лодку искать Тома. Том, при виде опасности и бледной, исхудалой сестры, забывает всякое умыванье рук и с прежним ласковым "Мегги" садится подле нея. Мимо них волны мчат груды снесенных бревен и обломков; большая черная глыба несется прямо на их лодку. "Берегись", кричит кто-то. Том и Мегги прижимаются друг к другу, как дети былого времени. Еще минута - и они исчезают в волнах, "примиренные в смерти". Критики порицают искусственность этого финала и находят, что сила творчества постепенно падает к концу романа, и что Джордж Элиот, "как настоящая женщина", проявляет необыкновенную изобретательность в житейских мелочах и теряется перед катастрофами. Пиетисты-англичане черпают сверх того в этом романе аргументы против скептицизма, омрачающого миросозерцание писателей. Хотя история таинственного обоюдного влечения между Стифеном и Мегги полна правды, поэтической прелести и какого-то особого обаяния, действующого на нервы читателя, - она по преимуществу возбуждает пересуды. Одни находят любовные сцены слишком грубо-реальными, что вполне несправедливо. Другие с большим правом замечают, что, "хотя в жизни нередко случается видеть, как прелестные девушки влюбляются в недостойных субъектов и гибнут, законы художественной правды не допускают подобных аномалий в области вымысла. Девушка, подобная Мегги, может чувствовать нежность к симпачному Филиппу и, презрев его уродство, считать брак с ним возможным. Это понятно, хотя практически нежелательно. Но её увлечение ничтожным фатом - ошибка., которая в романе разрушает иллюзию, и, следовательно, непростительна. Стифен Гест к тому же не вышел у Джордж Элиот живым лицом и напоминает нелепые мужские характеры дюжинного женского творчества". Но, не взирая на некоторые погрешности, поэтическая "Мельница на Флоссе", вся проникнутая светом и теплом молодой жизни и страсти, имела громадный и вполне понятный успех. Вместе с тем публика в первый раз и не без удивления узнала, что автор этого романа женщина, некая г-жа Эванс, скрывающаяся под псевдонимом - Джордж Элиот.

* * *

"Ромола", занимавшая Джордж Элиот в течение нескольких лет, вышла в 1803 г. и, в противоположность прежним романам, не имела непосредственного успеха в публике. Серьезным людям она понравилась, но масса нашла ее слишком серьезной, ученой и скучной. От читателя требовалась известная подготовка, чтобы дышать свободно в этой исторической атмосфере, или известная энергия для борьбы с преградами, мешающими отдаться вполне лицам, выведенным на сцену, - именно лицам, а не событиям, потому что величайшее достоинство "Ромолы (помимо исторической верности, удивляющей знатоков) заключается не в занимательности событий, а в глубоком психологическом интересе характеров. Многих поражает не столько жизнь и движение, сколько ум и вкус в выборе, постановке и освещении сюжета. Центр культуры эпохи возрождения у Джордж Элиот в арене кровопролитий и ужасов, хотя изображаемый ею период принадлежит к самым бурным. Взор художника и мыслителя остановился не на судорожных искажениях, вызванных потрясающими событиями, - хотя события не обойдены, - а на обычной физиономии города и его преобладающем настроении. Но главное - автором не забыто, что "при всех условиях общественного брожения люди всегда остаются одними и теми-же из века в век", и что "борьба партий и мнений всех времен - итог борьбы отдельных существ на жизнь или смерть". "Этой точки зрения, прямо высказаной в поэтической "поэме" (где, как в оперной увертюре, намечены все основные мотивы), Дж. Элиот остается верна и сосредоточивает свое внимание на том, что вечно и неизменно в природе и человеке, а следовательно неизменно близко и понятно каждому. Вот почему, при полном равнодушии к Флоренции 1184--1509 гг. и наперекор всякой археологии, лица, выведенные на эту чуждую нам сцену, способны увлекать и возмужать нас. В последнем отношении, первое место принадлежит безспорно молодому греку Тито Мелеме, которого можно назвать идеалом безнравственности. Мы видим перед собой не кровожадного или сумрачного злодея, а обольстительного юношу, который не только далек от намерений делать зло, но даже не выносит зрелища страдания и не может жить без людской симпатии. Тайна всех его преступлений и всей его низости в том, что он слаба, и любит себя, свой покой и свое удовольствие больше всего на свете. Особенно тонко организованный инстинкт себялюбия побуждет его постоянно стремиться к приятным ощущениям и избегать всего неприятно действующого на его утонченную нервную систему. С этого прямого пути Тито никогда не сбивается посторонними соображениями; руки его безошибочно протягиваются к тому, что всего заманчивее или доступнее; препятствия обходятся, отодвигаются или опрокидываются, смотря по обстоятельствам. Как человека, весьма образованный и развитой, и притом крайне чуткий, Тито не может не замечать содеянного; но он умеет ловко стряхнуть с себя тягостное бремя внутренняго недовольства и снова придти в равновесие. Сознание вины вызывает в нем еще другую характерную реакцию - отчуждение, более или менее враждебное, от тех, кто пострадал по его милости или имеют право прощать его, вместе с стремлением приютиться в таком уголке, где судить его некому и где, следовательно, дышется свободно. (От зорких глаз Ромолы Тито бежит к молящейся на него дурочке Тессе; и, разумеется, обманывает и ее без зазрения совести). Пока жизнь идет, что называется, "по маслу", ничего от него не требуя, Тито - олицетворенная доброта и мягкость. Его безпечная веселость, его лучезарная улыбка сияет, как солнце, на праведных и злых. Он очаровывает всех и каждого. Но чуть на пути задоринка, затруднение, искушение - светлый облик его души меняется и проходит все метаморфозы, требуемые обстоятельствами, прихотью минуты и неизменным инстинктом достижения наибольшого счастья для себя. Внешний же его образ упорно противостоит внутреннему разложению и остается безмятежным. Не даром чудак - живописец, скептически взирающий на людей, замечает при встрече с Тито, что лицо этого юноши идеальный тип предателя: "порок и измена не могут оставить на нем следа. В личных отношениях Тито и в общественных столкновениях того смутного времени много нежелательных осложнений и препятствий, много соблазнов. И вот - при полном отсутствии нравственного тормаза и возжей, именуемых совестью - он катит под гору все быстрее и быстрее, от бездны нравственного падения. Так и чувствуешь, что она готова поглотить любого из нас в указанных нам пределах. Разумеется не Джордж Элиот открыла, что сердце человеческое есть бездна подлости, и что необходимо зорко следить за собой и оглядываться на других. Но она облекла эту старую и вечно юную истину в осязательный образ и, отметив с особенным искусством первые ступени падения и их роковую последовательность (количественное, а не качественное изменение) - сделала из Тито Мелемы страшное memento mori. Все единогласно признают, что на создании этого характера лежит печать гения: что только глубокий мыслитель мог взяться за развитие отъявленного зло/дея из добродушного юноши, и только великий художник мог осуществить эту задачу столь блестящим образом. Один Шекспир, прибавляют многие. способен создавать такие общие типы, при резкой индивидуальности, такия осязательные живые лица для воплощения отвлеченной идеи. Противоположность Мелемы находим мы в совершенном отсутствии своекорыстных стремлений, прямоте и искренности его жены Ромолы. Вера в любимого человека составляет вопрос жизни для её нежного и гордого сердца. Нравственные идеалы её возвышены и определенны. Смелый и светлый ум не допускает лжи ни в какой форме. Образование, приобретенное в студии ученого отца, ставит ее на высоте всех общественных и научных интересов того времени. Ее нельзя удовлетворить призраками и надолго затуманить её ясных глаз. Ромола - идеальная красавица и идеальная женщина, но все-таки не отвлеченная добродетель и не теория, как уверяли некоторые. Она не чужда увлечений и слабостей, и в своей любви к Тито - проникшему в студию её слепого отца на подобие луча света и в горьком разочаровании, заставившем ее бежать от него, и наконец, даже в той возвышенной метаморфозе, которую производят во всем её существе слова Савонаролы. Обращение Ромолы до известной степени напоминает историю Жанеты и Триана, хотя в более грандиозных размерах и с значительными видоизменениями. О задушевности и смирении, о чувстве братства, которыми дышет беседа Триана, разумеется, не может быть и речи. Савонарола говорит тоном человека непогрешного и властного с заблудшей женщиной. Он побеждает гордость Ромолы, искусно затронув самую живую и больную струну её уязвленной души (обвиняя се в измене долгу, потворстве страстям, малодушии тех свойств, которые убили её любовь к Тито и заставили покинуть его дом). И, гонимая страшным призраком, Ромола смиряется перед логикой самоотвержения, перед проповедью креста из уст грубого доминиканца, одного из тех людей, которых она привыкла презирать за узкий фанатизм, невежество и суеверие. Она зовет его отцом - именем для нея святым, она рыдает у его ног. По своему воспитанию в правилах древних стоиков, Ромола была способна увлечься в христианском учении одной любовью к ближнему, - чертой, отсутствующей в отвлеченной классической морали, и потому, вернувшись, по приказанию Савонаролы, во Флоренцию, где царили голод, чума и всякия смуты, весьма естественно ушла в дела милосердия. История отношений Тито и Ромолы до её бегства представляет психологический этюд необычайной тонкости. Столь же художественно изображены последующия более крупные столкновения в жизни супругов. Тито, падая ниже и ниже, переходит постепенно от отчуждения к вражде и ненависти, а Ромола, в своих чувствах к нему - от жгучих страданий у постели умирающого к тупой боли при отпевании трупа. Под конец она только следит за ним с холодным отчаянием, ста5аясь предупредить беды: которые он может навлечь на Флоренцию и близких её сердцу людей, потому что Тито ведет опасную двойную игру с разными политическими партиями, - игру, за которую платят жизнью достойнейшие граждане, и которая в конце-концов губит его самого. Весьма интересна также история второго удара, постигшого сердце этой женщины, т. е. её разочарования в Савонароле. Когда Ромоле пришлось увидеть честолюбивые разсчеты, уклончивость и малодушие в любимом учителе, которого она считала недосягаемым для мелких личных соображений, и когда мир, в котором приютилась её душа после первого крушения, в свою очередь рухнул, - то понятно, что жизнь должна была утратить для нея смысл и цену, а смерть показаться желанным исходом. Эпизод с лодкой, в которой она отдалась на произволу волнующагося моря, и зачумленным селом, к которому прибило лодку, при всей поэтичности, слишком замысловат; но факт возвращения к вере в высокия истины, независимо от того, кто их проповедывал, непреложен в природах такого закала. Глубоким убеждением звучат поэтому слова Ромолы: "низостью было с моей стороны желать умереть. Если все на свете - ложь, страдание, которое можно облегчить, несомненная истина". И читатель убежден, что дальнейшая жизнь её будет осуществлением этих слов. В романе имеет совершенно мелодраматический характер одна история сумасшедшого Бальтазаро. При всем том она хватает за сердце, благодаря мастерскому изображению душевного состояния безпомощного старика, сознающого, что теряет память и разсудок в то самое время, как все существо его судорожно цепляется за прежнее я переломом в судьбе и непосильными трудами неволи - его любовь превращается в ненависть, в инстинктивную жажду мести. В таком настроении слушает он, укрывшись в соборе, пламенную проповедь Савонаролы, громящую зло и злодеев, и, разумеется, слышит в ней то, что соответствует его оскорбленному чувству, - то, что касается часа отмщения, вечных кар, вечных мук. Он упивается восторгом проповедника и, подобно ему, готов идти на смерть за святое дело. Это переложение мотивов проповеди на регистре разстроенного мозга слушателя, одержимого неотвязной мыслью, как равно и вся картина помешательства Бальтазаро, поразительно верны и способны привести в восторг психиатра. Вся театральность сцен, в которых мы видим старика, исчезает перед осязательной реальностью его образа.

романа сосредоточивается на характере Савонаролы, одинаково замечательном с исторической и художественной точек зрения. Но мнению же других, на этом характере слишком явны следы обдуманной и кропотливой работы вместо свободного творчества. Дж. Элиот, говорят они, не удалось сделать Савонаролу живым лицом, хотя удалось воплотить в его проповедях восторженный аскетизм монаха с такой силой, как будто она была ревностнейшей католичкой и сама перешла все стадии религиозного экстаза. Савонарола изображен у Дж. Элиот весьма сложной природой, соединением большой нравственной силы с болезненной впечатлительностью, и безкорыстной жажды добра и правды с широким честолюбием. В тиши монастыря, бежавший от мира аскет "постиг великия истины и верил, что он, а никто другой, призван осуществить их для общого блага". В этом сознании он вполне искренно обрекал себя на мученичество в минуты молитвенного восторга. По мере того, однако, как неблагоприятные обстоятельства и гонения стали накопляться на его пути, после временного упоительного успеха, честолюбие высшого порядка стало постепенно вырождаться в желание, во что бы то ни стало, удержать за собой власть над умами. Савонарола начал изменять себе в словах и поступках и, обладая возвышенным и утонченным умом, не мог но гнушаться избираемыми средствами и не сознавать мучительно своего падения. В этом основной трагизм его судьбы, по мнению Дж. Элиот. Осуждать его она предоставляет тому, "кто в полдень своей жизни, усталый и разбитый, не вспоминал обетов юности с краской в лице". Всего удачнее изображен Савонарола к концу своей карьеры, когда его аскетическая проповедь успела надоесть изнеженным высшим слоям; простой народ, озлобленный напрасными ожиданиями, голодом и болезнями, стал тяготиться запросами на самоотречение; а враги, зорко следившие за Савонаролой и колебаниями общественного мнения, начали пускать в ход недостойнейшия средства с целью подорвать авторитет бывшого народного любимца и добить человека, утратившого популярность вместе с верой в себя. Последния главы романа читаются с глубоким волнением. Савонарола здесь точно живой стоит перед нами "в своей двойной агонии". Дж. Элиот не отступила от исторической правды из любви к своему герою. Твердости, мужества, нравственного величия он не обнаруживает перед варварским судом. Под влиянием жестоких пыток, он то признается в честолюбивых замыслах, ради святой цели, то обвиняет себя в тщеславии и гордости, повергаясь в прах перед карающей десницей; то смиренно беседует наедине с божеством, мучительно сознавая свои ошибки, моля о духовном обновлении, веря, что "он ничто, но что свет, виденный им, был истинный свет". На костре мы видим его безгласной жертвой. Кругом вопит чернь, издеваясь и проклиная: она отчасти верит, что со смертью лжепророка кончатся бедствия Флоренции, отчасти непосредственно наслаждается зрелищем унижения и мук. Друзья трепетно ищут, что хоть в последнюю минуту он выйдет из оцепенения, скажет что-нибудь, отстоит себя. Но Савонарола обводит толпу тусклым, безучастным взглядом и молчит. "Не такою, конечно, рисовал он себе мученическую смерть". "Тем с большей справедливостью", говорит Дж. Элиот в заключение своей художественной летописи, "назовут его мучеником будущия поколения; потому что сильные мира возстали против него не за его слабости, а за его величие; не за то, что он хотел обольстить мир, а за то. что хотел возвысить его и облагородить". Читателю приятно поэтому, что Ромола в эпилоге вспоминает о своем учителе с теплым чувством и отдаст ему должное. Весьма характерна её беседа с Лилло (сыном Тессы и Тито, напоминающим отца лицом и замашками). Она говорит ему в словах, понятных для отрока, что - преследуем ли мы высшия или себялюбивые цели - мы одинаково не застрахованы от несчастных случайностей. Погиб Савонарола, погиб и "один человек", искавший только приятного себе. Вся разница в том, что, если бедствие постигает низкую душу, то отрады нет уже ни в чем, и человеку остается сказать: "лучше бы мне не родиться".

* * *

"Амос Бартон" точно написан на премию золотой медали за искуство увлечь читателя сюжетом, который он вперед назовет избитым, скучным и приторным. В самом деле, нельзя придумать событий менее эффектных, и в особенности лица менее интересного, чем этот пошловатый пастор с его ограниченностью, самодовольством и неприглядной наружностью, усугубленной неряшеством. А между тем он нас занимает, порой злит, порой трогает. Мы с живым участием следим не только за его крупными огорчениями - заботами о куске хлеба - но и за мелочными житейскими затруднениями, каковы: сочинение проповедей, при отсутствии воображения и шаткости грамматических правил; руководство школой (представителем которой служит неприличный мистер Фоден с чадолюбивой маменькой за спиной), при недостатке находчивости и твердости духа; посещение паствы без требуемых обстоятельствами шиллингов в кармане и т. д. - следим с живым участием, потому что Амос облечен в плоть и кровь. Главный интерес повести сосредоточивается, впрочем, не на нем, а на его жене, которая-делается для нас сразу дорогим и близким существом, несмотря на все её идеальные и неисчислимые совершенства: Милли, чтобы свести концы с концами, работает без устали днем, а подчас и ночью. Милли своей кроткой красотой и врожденным изяществом скрашивает убогую обстановку дома, действуя на нервы усталого и забитого Амоса, как свежий воздух или теплый луч (понимать и ценить жену он не в состоянии, а способен лишь безсознательно ощущать её благотворное влияние). Горячого сердца её достает не только на то, чтобы, глядя на своих, действительно, прелестных детей, забывать все труды и лишения; не только на то, чтобы терпеливо сносить невзгоды, навлекаемые на весь дом, а на нее в особенности, глупым честолюбием и самомнением Амоса (знакомство с сомнительной графиней, севшей им на шею. и ссора с духовным начальством, лишившая его места). Нет, этого сердца достает на искреннюю привязанность к мужу и довольство своей судьбой. "Милый, милый друг, - говорит, умирая, выбившаяся, наконец, из сил молодая женщина, - ты был всегда так доб])ъ ко мне и делал все для моего счастья". И все, что Милли делает и говорит, выходит так естественно и просто, что для нас все впечатления сливаются в одно теплое чувство любви к ней, как к живому лицу. Когда, после смерти жены, с глаз Амоса спадает чешуя, и он, совсем потерянный, горько оплакивает свою утрату, мы не только миримся с ним, но нам его душевно жаль. Когда же, по малом времени, постигшее его горе возвращает ему расположение начальства, а 12-ти летняя Патти, продолжая дело матери, приносит себя в жертву его удобствам и покою, в нас возникает враждебное чувство, потому что Амос несомненно перебрал против обычной доли любви и заботливости, отпускаемой судьбой посредственностям. Это единственный упрек, который можно сделать рассказу. Все остальное в нем вполне согласно с художественной правдой. Сантиментальные скалы и мели пройдены победоносно. Впечатление от предсмертной сцены и похорон Милли почти слишком сильно для слез. Монотонность печальных картин разсеяна появлением кумушек и докторов, изображенных с неподражаемым юмором. Дети неизменно радуют сердце (талант Дж. Элиот изображать детей разных типов сказался тоже сразу). Нет ни одного вводного лица, которое не дышало бы жизнью и не было строго необходимо для хода событий, развивающихся с поразительной последовательностью. Наконец, весь рассказ проникнут глубокой поэзией картин природы.

* * *

и национальностей героев: юной итальянки певицы, пылкой и необузданной в любви и ненависти, не взирая на английское воспитание, и молодого чистокровного британца, в котором энергия, самообладание и страсть соединены почти с женской нежностью. Таким свойствам молодого клерджемена Майнарда Джильфиля дано в повести широкое применение, потому что Тина, предмет его страсти, влюблена, разумеется, не в него, а в красавца Антони, сына добрякалорда и чопорной леди, призревших чужестранную сиротку. Майнард должен быть молчаливым зрителем её горячей привязанности к негодяю, и небрежного ухаживания последняго за нею, и наконец её страдания при беззастенчивой помолвке Антони с высокомерной дурой, оскорбляющей бедную девушку. Должен смотреть терпеливо на все это, не отступать и не выдавать своей тайны, потому что Тине нужен друг, которому она бы доверялась как брату. Дж. Элиот умеет немногими штрихами сделать Майнарда живым лицом и изобразить отчаяние влюбленной девочки во всей подавляющей силе первого горя. Картина ночи в одинокой комнатке, где Тина негодует и плачет, взята прямо из жизни и приобретает особое освещение от намека автора на невозмутимое течение вселенной среди бурь, разбивающих отдельные существования. Что такое маленькая Тина и её горе в могучем потоке, несущемся от одного страшного неизвестного к другому? Ничтожнее мельчайшей единицы трепетной жизни в капле воды, незаметнее и безразличнее острой боли в груди пташки, которая спешит к гнезду с трудно добытым кормом - и находит гнездо разоренным и пустым. После того, как бедная итальяночка, ослепленная ревностью, едва не делается убийцей и бежит из дому, Майнард превращается в самоотверженную няньку. Удается ли ему залечить окончательно глубокия раны в сердце Тины, - остается неясным. Молодая девушка, однако, как-будто оживает под лучами его преданной любви, и раз вечером, по собственному побуждению, кладет голову на его верную грудь и протягивает свой алый ротик для поцелуя. Счастье Майнарда во всяком случае не продолжительно; Типа тает на его глазах и умирает в первых родах. Как мощное дерево покрывается наростами и рубцами, если отрубить ветви, которым оно привыкло отдавать лучшие соки, - замечает Дж. Элиот в заключение, - так захудал и Джильфиль после этой утраты. Между молодцом с открытым взором и ясной улыбкой, которого мы видим на портрете в заветной комнате (рядом с бледнолицей девушкой, с задумчивыми черными глазами, и тем стариком, который сидит у камина с трубкой и стаканом грога, обмениваясь время от времени унылым взглядом с верным Нонто, лежащим у его ног, - можно сказать целая пропасть. А между тем, наперекор узлам и наростам, в добряке-пасторе сохранились все великодушные, честные, нежные черты его природы основные свойства могучого ствола, питавшого некогда его первую и единственную любовь. С этими-то чертами знакомимся мы в начале повести, в живых сценах между почтенным чудаком - пастором и прихожанами разного возраста (отчасти уже знакомым по Амосу Бартону, так как приходы лежат по соседству). Сцены эти составляют рамку для приведенного выше романического эпизода, - рамку, от которой он бесконечно выигрывает, потому что читатель видит в герое старого и в высшей степени симпатичного знакомого.

* * *

Передавать содержание "Исповеди-Жанеты" довольно мудрено. Борьба чахоточного евангелического проповедника, Триана, со старой церковной рутиной и предубеждениями обывателей провинциального городка и влияние, которое он постепенно приобретает над ними, а особенно над одной молодой женщиной, предававшейся пьянству вследствие семейных огорчений, - не такая тема, чтобы вчуже показаться интересной. Она приобретает невыразимое обаяние лишь под пером Дж. Элиот, умевшей соединять глубокия душевные драмы с идиллическими картинами и забавными бытовыми сценами.

во избежание позора, принуждена искать убежища у соседки, отъявленной трианитки. Добрейшая соседка, испуганная тупым отчаянием молодой женщины, убеждает ее на другое утро обратиться к м-ру Триану за советом (хотя знает, что Жакета принадлежит к его врагам и даже принимала участие в недостойном заговоре, устроенном Демистером) и приглашает проповедника к себе. Нервы Жанеты так натянуты, оскорбление так свежо и так явно служит извинением её пороку и намерению никогда не возвращаться к мужу, что, явись перед нею суровый обличитель или даже просто посредник, сознающий свое превосходство над падшими, она дошла бы до изступления. Но кроткое, болезненное лицо Триана, задушевные слова утешения, которые она слышит от него вместо укоров, его скорбное признание в собственных грехах, вместо суда над нею - все это в гордой красавице производить неожиданную реакцию. Она видит перед собою друга, ищет у него защиты от самой себя, от ненависти к мужу, от искушающого ее демона. Вся скорбная душа её изливается в скорбной исповеди, и эта минута служит началом её нравственного возрождения. Есть слова, которые навсегда остаются для нас посторонними звуками, но другия - превращаются в нашу плоть и кровь: такия слова умел найти Триан. Тяжкая болезнь спившагося Демистера освобождает вскоре Жанету от колебания, по поводу возвращения в дом мужа: забыто все, кроме жалости к некогда любимому человеку и желания примириться с ним. После смерти Демистера, Жанета посвящает себя служению ближним, и между нею и Трианом постепенно растет и крепнет духовная близость и глубокая, сердечная привязанность. Дж. Элиот считала духовный союз идеалом человеческих отношений и много раз олицетворяла этот идеал в своих романах. В данном случае она, не боясь ложных толкований, скрепила его святым поцелуем, в котором слились бледные губы умирающого Триана и полные жизни уста спасенной им Жанеты. Сверх личной привлекательности Жанета интересна, как первая представительница типа, часто повторяющого в романах Дж. Элиот - женщин, стремящихся к нравственному совершенству, жаждущих самопожертвования и подвига. Восхищаясь этими идеалами, один из критиков, хорошо знакомый со взглядами писательницы, замечает: "отличительное и почти непонятное свойство её гения то, что на почве разрушительного и безплодного скептицизма возник у нея целый мир существ, заявляющих свою человечность в горячих порывах мысли, веры, страсти".

[]



ОглавлениеСледующая страница