Ромола.
Глава V.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Элиот Д., год: 1863
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Ромола. Глава V. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

V.

Прошло полтора года со дня свадьбы Тито и Ромолы; многое изменилось во Флоренции и уже судьба наших героев с того времени тесно связана с политическими событиями, составившими эпоху в истории Италии.

В первых числах ноября 1494-го года, старинный дух свободы, казалось, снова одушевил сердца флорентинцев. Загудел большой колокол на дворцовой башне и народ высыпал со всех сторон на улицы. Надменный Пиетро де-Медичи и брат его кардинал бежали с своими наемными телохранителями и головы их были оценены. Кроме того грабили несколько дней дома приверженцев Медичи, возвратили многих лиц, сосланных изгнанными князьями, и снова древняя республика зажила своею прежнею свободною, независимою жизнью.

Но не прошло и недели, как 17-го ноября великолепный дворец в Via Larda готовился принять нового повелителя, и вся Флоренция, украсившись флагами и коврами, ожидала с радостью прибытия знаменитого гостя. Действительно, гость был чрезвычайный, необыкновенный. Он перешел Альпы с такою армиею, какой в Италии никогда еще не видывали! Тут были и страшные швейцарцы, и благородные рыцари, и меткие стрелки, и даже пушки. Некоторые сравнивали этого человека с Карлом-Великим, перестроившим и обновившим Флоренцию, другие - с Киром, освободителем избранного народа божия. Он перешел Альпы с самыми славными намерениями: он хотел пройти чрез всю Италию посреди благодарного и обожающого его народа, помирить враждующия партии в Риме, овладеть по праву родства и силы неаполитанским королевством и оттуда уже отправиться походом на турок, одну половину их изрубить, а другую перевести в христианство. Этот Кир и Карл-Великий был не кто иной, как юный сын хитрого Лудовика XI - Карл VIII, король французский.

Все в Италии были уверены, что нашествие французского короля - одно из тех событий, в которых непосредственно виден перст божий. Это убеждение не столько проистекало от страха иноземного вторжения, как от нравственного настроения народа; настроение это нашло себе красноречивого, вдохновенного истолкователя в Динроламо Савонароле, настоятеле доминиканского монастыря San Marco во Флоренции. В одно сентябрьское утро, когда все были полны известием о вторжении французов в Италию, он говорил в соборе на текст: "Аз, ниспосылаю потоп на землю". Он верил, что "потоп" - символ кары небесной и очищающого милосердия - означал вторжение французов. Его слушатели, между которыми были просвещеннейшие люди своего времени, верили его словам и внимали им с ужасом. Этот человек имел удивительную власть над сердцами людей, удивительную способность вселять в других веру в то именно, во что он сам верил. Уже четыре года тому назад, он объявил громогласно во флорентинском соборе, что скоро посетит Италию кара божия и этою карою очистится церковь. Савонарола верил, и его слушатели более или менее верили, что он был вдохновлен свыше, как еврейские пророки, и что флорентинцы - второй избранный народ божий. Пророчества и видения в те времена были очень обыкновенным явлением, но тем ярче выдавалась между всеми мелкими предсказателями будущого великая фигура Савонаролы. В других пророческий дар освещал словно грошевой свечкой неведомые закоулки судьбы отдельных личностей, а в Савонароле этот дар горел спасительным, руководящим маяком для всего католического человечества. Его пророческия видения принимали характер вероятности в глазах самых трезвых и могучих умов; конечно, он этим был обязан политическим и социальным условиям своего времени.

В конце 1492-го года, после смерти Лоренцо де-Медичи, Италия наслаждалась миром и благоденствием, невозмущаемым никакими опасениями. Нечего было бояться голода: урожай на хлеб, виноград и оливки был отличный; новые дворцы возвышались в городах, новые виллы на вершинах гор и в веселых долинах; люди, пользовавшиеся всеми этими благами, не боялись того громадного большинства, которое едва заработывало себе кусок хлеба - не боялись его потому, что свободные граждане теперь лизали руки своим повелителям и мечи их заржавели в ножнах. Даже турки не вселяли прежнего страха и папа предпочитал за деньги султана, отравлять его врагов, чем воевать с ними или обращать его подданных в христианство.

и нечестие, ложь и измена, угнетение и порок были веселым, полезным и даже неопасным препровождением времени. Для полноты существенных удовольствий, приобретаемых угнетением народа, корыстью и развратом, служило покровительство наукам и искусствам. Ученые были всегда готовы льстить на изысканнейшем латинском языке, а гениальные художники изображать с одинаким искусством святость и разврат. Церковь никогда не имела такого безчестного, порочного главы и таких неверующих, корыстных служителей, но она процветала все более и более. Вверху все было светло и ясно; внизу незаметно было признаков землетрясения.

Однако, в это самое время во Флоренции явился человек, который уже более двух лет проповедывал, что кара небесная была близка и что мир, конечно, не создан для потехи развратных, лицемерных тиранов. Посреди светлого, ясного неба, он видел висящий меч, меч божьяго правосудия, который вскоре поразит и очистит церковь, и с нею весь мир. В блестящей, веселой Ферраре, семнадцать лет тому назад, поразил этого человека разлад между жизнью людей и их словами. Он возненавидел свет и двадцати-трех лет отроду пошел в монастырь. Он верил, что Бог вручил церкви светильник правды и истины для спасения и руководства людей, и вместе с тем он видел, что духовенство погребло под своим нечестием этот божественный светильник. Чем дальше шло время, тем это нечестие увеличивалось и лицемерие сменялось самым дерзким нахальством. Разве мир более не управлялся небесным промыслителем? Разве церковь была навеки покинута своим духовным главою? Нет, нет! Святое писание показывало, что когда нечестие избранного народа вопияло к небу, кара божия была ниспослана на него. Самый разум говорил, что месть близка, ибо ничто иное не могло отвратить людей от зла. А если церковь не будет очищена, то как же исполнятся обещания, что все язычники обратятся и весь мир уверует в слово божие? И эта уверенность обличителя в близость божьяго суда была подтверждаема виденьями, которым он был подвержен с самых юных лет.

Но главная сила вдохновенного слова Савонаролы лежала в его ненависти ко злу, в его пламенной вере в невидимое правосудие, которое положит конец всякому злу и для которого не могут не быть омерзительны ложь и нечестие. В его великом сердце, питавшем великия цели и жаждавшем их достигнуть, вера в верховного и праведного Промыслителя слилась в одно с верою в скорое наказание и обновление мира.

Между тем под внешним блеском, окружавшем жизнь князей и прелатов, таились причины, грозившия нарушить общее веселие. Славный Лудовико Сфорца, державший корону Милана в своих мощных руках, и намеревавшийся надеть ее себе на голову, лишив престола своего слабого племянника, со страхом смотрел на старого неаполитанского короля Фердинанда и наследника его, Альфонцо. Эти люди, не любя коварства и жестокостей, которые не приносили им никакой пользы, могли сильно возмутиться отравлением близкого их родственника для пользы какого-нибудь ломбардского тирана. В свою очередь Неаполь крепко опасался своего ленного владыки, папы Александра Борджиа; а все трое следили внимательно за Флоренциею, боясь чтобы она не воспользовалась своим центральным положением и не решила бы игры какими нибудь тайными кознями. Все же четыре государства и с ними все мелкия итальянския владения со страхом смотрели на Венецию, осторожную, положительную, могущественную Венецию, которая стремилась распространить свою власть нетолько по обоим берегам Адриатики, но и на западном берегу Аппенинского Полуострова. Лоренцо де-Медичи своей хитрой политикой поддерживал мир между соперниками; не нарушая древняго союза Флоренции с Неаполем и папою, он уверял в то же время Милан, что этот союз полезен для всех. Но неосторожное честолюбие юного Пиетро де-Медичи скоро уничтожило все плоды умной политики его отца, и Лудовико Сфорца, подозревая образование лиги против себя, обратился за помощью к французскому королю и предложил ему, как наследнику Анжу, завладеть Неаполем.

Слух о нашествии французского короля с грозной армией на Италию все более и более распространялся, и народ, привыкший со времени уничтожения Римской империи, ждать избавителя издалека, начал смотреть на пришествие французов, как на средство отомстить за свое угнетение и завоевать свободу. И в этом слухе Савонарола видел ясное подтверждение, что его пророчество исполнится. Что побуждало древних пророков к вдохновенному вещанию, как не шум оружия врагов, посланных небом для исполнения справедливого суда? Он уже более не искал на безоблачном небе признаков скорой грозы: он прямо указывал на черную тучу, подымавшуюся на небосклоне. Вторжение французской армии, словно новый потоп, очистит землю от нечестия; французский король был избранник божий, и всякий, кто желал добра своей родине, должен был радоваться его пришествию, потому что кара небесная посетит только нераскаянных грешников. Пускай города Италии, и более всех Флоренция, возлюбленная Богом, покаются и отвернутся от нечестия, подобно Ниневии - и грозовая туча пройдет мимо, освежив только землю живительным дождем.

До-сих-пор он еще ничего не сделал для Флоренции и только занял её крепости, которые и дал ему Пиетро де-Медичи. Все многочисленные послы и даже сам пророк не могли ничего от него добиться. Он обещал все устроить по прибытии во Флоренцию. Все-таки народ утешал себя мыслью, что отомстил Пиетро за позорную отдачу крепостей. На основании всего этого, приготовления во Флоренции для встречи гостя были двоякого рода. За флагами и роскошным убранством домов скрывались солдаты, наемники республики, собранные со всех сторон. Кроме того было приготовлено оружие, палки, доски и колья для барикад; наконец, в верхних этажах запасено порядочное количество каменьев, чтоб забросать ими, в случае надобности, неприятеля. Но, самое главное, народ был готов бороться и противодействовать всякой попытке к уничтожению свободы, только что им завоеванной.

Вот в каком настроении была Флоренция в знаменитое утро 17-го ноября 1494 года.

Пиацца-дель-Дуомо, великолепно разукрашенная, кипела народом. Многие торопились в церковь послушать Фрате; другие собирались в кучки и громко, с жаром толковали. Особенно было видно много мастеровых и работников, которые не забыли захватить с собою на всякий случай какое нибудь орудие своего ремесла. Вообще толпа вовсе не походила на веселую, праздничную толпу, собравшуюся поглазеть на великолепное зрелище. У самого Дуомо стояла группа знатных флорентинцев, решавших с французским вельможей все мелочные подробности церемониала предстоящого торжественного въезда. Их блестящия, великолепные одежды привлекали взоры толпы; один в этой группе вельмож был одет весь в черное. Это был латинский секретарь совета десяти, наш старый знакомый Тито Мелема. Счастие ему по прежнему улыбалось. Он был в большой чести, особенно в последнее время, за оказанные услуги республике в сношениях с французами. Он весело слушал французского вельможу и объяснял ему все с своею обычною ловкостью. Только очень тонкий наблюдатель заметил бы в нем перемену - следствие совершенного уничтожения нравственной невинности и принятия на себя искусственной роли. Черты лица его были так же нежны, глаза блестели так же светло, но на этом лице и в этих глазах чего-то недоставало, чего-то столь же неопределенного, неуловимого, как игра света и теней при утренней заре.

-- Смотрите, смотрите, вдруг воскликнул один из толпы, некто Лоренцо Тарнабуони: - из тюрьмы вырвались заключенные. Опять, верно, народ выпустил. Ага! вон французский солдат, это дело посерьёзнее.

Все оглянулись и им представилось прелюбопытное зрелище. За несколько минут перед тем, по одной из улиц, прилегавших к пиацце, французские солдаты вели трех пленников, связанных вместе веревкою. Это были два молодые тосканца и один старик, лет шестидесяти-пяти, седой, бледный, но с странным блеском энергии в глазах. Французы заставляли их просить милостыню на свой выкуп. Зрелище это, конечно, не могло не взбесить толпы, уже и без того находившейся не в очень мирном настроении. Сначала толпа только следовала за несчастными и оглашала воздух проклятиями и ругательствами, но, наконец, один ловкий мальчишка протерся к самым пленникам и, быстро перерезав веревку на старике,закричал: "Беги, беги." В ту же минуту были освобождены и остальные два, и началась охота за этими несчастными посреди восклицаний и криков народа. Конечно, пленникам не удалось бы спастись, ёслиб не толпа, которая, постоянно перерезывая дорогу солдатам, давала средство пленникам уходить далее и далее. Наконец, выбежав на площадь, один из них повернул в соседнюю улицу и таким образом погоня раздвоилась. В то же время старик, изнемогая от усталости, кинулся к церкви, ища там спасения; но, поскользнувшись на ступенях, он чуть-было не упал и только удержался, схватив за руку Тито Мелема, разговаривавшого с французским вельможею.

Они смотрели друг другу в лицо с гробовым молчанием. В глазах Бальдасаро блестела дикая злоба и он судорожно сжимал бархатный рукав молодого человека; Тито, пораженный страхом, был бледен как смерть. Прошла всего минута, но им показалась она вечностью.

-- Какой нибудь сумасшедший, сказал Тито.

требующее долгого обдумывания.

Тито не спускал глаз с Бальдасаро, и ему казалось, что после его слов из глаз старика брызнул какой-то магический яд, пробежавший по всем его жилам. Через секунду Бальдасаро скрылся в церкви.

Первою мыслью Тито было собрать в толпе сведения о Бальдасаро; он узнал только, что его взяли в плен близь Фивицало, в стычке французских фуражиров с генуэзцами. Потом он быстро удалился в Палацо-Векио, где его ждал Бартоломео Скала. Путь был недалекий, но сколько передумал, перестрадал он в эти немногия минуты? Он чувствовал, точно змея обвилась вокруг него. Бальдасаро в живых и во Флоренции, и, конечно, не успокоится до той минуты, пока не отомстит ему, точно так же как змея, обвив свою жертву, не выпустит ее, покуда не умертвит. Не в характере этого человека было оставить оскорбление неотомщенным; чувства любви и ненависти достигали в нем такой пламенной страсти, что подчиняли себе всего человека. Бальдасаро выпустил его руку и скрылся. Тито знал, что это значило. Оно значило, что месть будет осторожная, обдуманная и верная. Не меньше ли был бы риск, еслиб он не назвал Бальдасаро сумасшедшим, а признал бы его? Он мог извинить свое поведение тем, что вовсе не получал известие о смерти Бальдасаро; уличить его во лжи могли только Фра-Лука и его товарищи по галере. Первый умер, а невероятно, чтоб Бальдасаро встретился с кем нибудь из вторых. Итак Тито теперь с горестью думал, что умная ложь, сказанная во время, могла его спасти от роковых последствий. Но чтоб сказать эту ложь, необходимо было иметь полное присутствие духа в минуту страха и ужаса. Он, казалось, произнес роковые слова без всякого намерения, под каким-то невольным вдохновением. Тито испытал теперь на себе непреложный закон человеческого сердца, что мы, постоянно избирая между добром и злом, наконец, образуем свой характер и уже тогда действуем инстинктивно.

Одна только оставалась для него надежда: не сумасшедший ли в самом деле Бальдасаро? Тито с жадностью схватился за эту мысль, злее которой ему еще никогда не приходила в голову. Да, его взгляд был странный и дикий: страдания при его впечатлительном сердце и уме могли очень легко причинить сумасшествие. А в этом случае обвинения Бальдасаро не будут иметь силы, и месть его не исполнится.

Но была другого рода месть, которой нельзя было избегнуть ловкой ложью. Бальдасаро был итальянец, и вонзить кинжал в врага, такое же естественное дело, как тигру выпустить когти. Мороз пробегал по телу Тито при мысли о безчестье и позоре; но его нежная натура одинаково боялась и физических страданий, потому он не мог предпочесть смерть безчестью. Страх, овладевший им, не знал границ, и он решился носить кольчугу, которая бы предохраняла его от нападения. Одно только средство спасения оставалось для Тито: он мог отыскать Бальдасаро, и сознаться во всем перед ним, Ромолой и всем светом; но мысль об этом не входила в его голову. Он не сознавал, что в одной истине была сила и спасение, и основывал все свои надежды на холодном коварстве и стальной кольчуге.

не возбудил в нем чувства злобы, и он попрежнему не желал никому сделать вреда. Он просто-на-просто поставил себе целью сделать жизнь как можно легче и приятнее, как можно более удалить от себя всякого рода неудовольствия. Эта теория ставила его иногда в самые затруднительные положения. Теперь дело было в том, могла ли хитрость и ложь спасти его от роковых последствий его теории.

Пока Тито был занят с Бартоломео Скалою, собор кипел народом. Савонарола говорил одну из своих вдохновенных проповедей и, конечно, никогда его восторженное слово о каре божией и раскаянии не было так кстати. Бальдасаро, войдя в церковь, невольно остановился, пораженный новым для него зрелищем. Он думал найти церковь пустою, мрачною, а перед ним стояла громадная толпа всех классов и сословий. Посреди гробового молчания глаза всех были устремлены на кафедру, на которой стоял доминиканский монах с крестом в руках. Первые минуты Бальдасаро не слыхал слов монаха. Впечатление, сделанное на него толпою, было минутное, он снова погрузился в свои воспоминания: они терзали, мучили его, словно бред в горячке. И посреди всего этого он как-то смутно сознавал, что силы его ослабли, чувствовал какое-то недоверие и подозрительность ко всем людям. Вдруг в ушах его раздался голос, словно громовое эхо страсти, раздиравшей его сердце. Голос этот проник до мозга его костей. Он говорил с торжествующею уверенностию: "День отомщения настал."

Бальдасаро вздрогнул и поднял глаза на проповедника, который простирал руку над толпою. Через секунду голос замолк, Савонарола положил крест на кафедру, и скрестив руки натруди, окинул взглядом толпу.

"Все вы, флорентинцы, начал он снова: - свидетели, что я четыре года тому назад, когда не было еще никаких признаков войны, предвещал о приближавшейся небесной каре. Я говорил прелатам, князьям и народу Италии, что чаша нечестия исполнилась, что грянет божий гром и очистит святую церковь от всякого нечестия. Вы смеялись, вы уверяли, что до Бога далеко, что он не карает более владык, гнетущих народ, и священнослужителей, оскверняющих алтарь. Я снова взываю к вам, о, флорентинцы, внемлите моему голосу: до Бога недалеко, он близок от вас. Он ниспосылает меч, огонь на свой избранный народ, нарушивший его завет. А ты, Италия, разве не избранный народ божий? И разве ты не осквернила его святой церкви? Смотри, Флоренция, вестник божьяго гнева у врат твоих. Вестник сей - король французский, и Бог наставить его руку и нечестивые "потребятся, яко злак сельный". Владыки земные, воздвигающие престолы на нечестии и пороке, и служители Владыки небесного, ведущие торг сердцами людей и наполняющие святые храмы мерзостью и запустением, низвергнутся с роскошных лож своих в геену огненную. Язычники и грешники устрашатся их и воскликнут: "Не бысть и во аде смрада нечестия сего." Но внемли гласу моему, Флоренция, избранница божия - настала тишина перед бурею. Еще не поздно. Внемли гласу спасения. Смотри на крест сей, прииди и исцелися. Ты изгнала, не пролив крови, владык своих, изгони ныне от себя всякое иное нечестие, омойся от грехов своих, и вражьи войска пронесутся чрез стены твои, словно стая голубей. Останешься ты невредима и будешь светить вечным, спасительным светочем для всех народов".

Тут громкий, повелительный голос Савонаролы понизился до самых нежных тонов мольбы.

"Внемли голосу моему, народ мой. Душа моя скорбит о тебе, как душа матери по младенцу своему. Для тебя я страдаю, для тебя провожу ночи в молении, для тебя готов претерпеть все муки. О, Боже, ты знаешь, что я с радостью приемлю смерть крестную, пускай наденут на главу мою венец терновой, пускай издеваются надо мною нечестивые, питающиеся кровью несчастных. Но дай мне, Боже, увидеть плоды трудов моих - дай увидеть спасение моего народа, увидеть его, облеченного в светлую одежду небесной чистоты, истины и святости. Тогда народ мой будет первым народом и все народы земные последуют за ним, ибо твоя воля, чтобы нечестие исчезло в мире и любовь и истина царили из века в век. Исполни, о, Боже, завет свои! И да прольется кровь моя, да пожрет меня огонь, но да живет в людях слово мое. - Не вечно же, о Боже, продолжаться царству нечестивых".

Произнося эти слова, голос Савонаролы то дрожал, то снова громко раздавался под сводами церкви. Вот он кончил, и все, что накипело в этом вдохновенном сердце, вылилось в судорожных рыданиях.

Толпа, внимавшая с замиранием сердца каждому его слову, вторила его рыданиям. Он бросился на колени, закрыл лицо плащом и долго-долго в этом храме слышались одни рыдания. В эти минуты Савонарола испытывал блаженство мученического венца, но без страдания и мук.

В этом всеобщем рыдании слышались вопли и Бальдасаро. Вдохновенные слова Савонаролы, быть может, не находили нигде такого отголоска, как в сердце Бальдасаро. Угроза страшной, неумолимой мести, уверение, что мститель будет преследовать вечно ненавистного грешника, были для него словно обещание неизсякаемого источника для несчастного, томимого жаждою. Учения философов, презрение к суеверию, все исчезло из его головы; но еслиб он и помнил их, разве они могли так утолить его жажду, как этот восторженный голос религиозного убеждения? Он не разсуждал, он ничего не понимал и не сознавал кроме слов мести и угроз. Эти слова наполняли его какой-то дикой, восторженной радостью, дошедшей до своего зенита, когда Савонарола произнес заключительный возглас о своей готовности претерпеть мучения и самую смерть. Этот возглас озарил сердце Бальдасаро каким-то торжественным сознанием, что и он также жертвует собою, также посвящает всю жизнь одному делу.

-- Я его спас, я его любил, я его лелеял, а теперь бы мне только своими руками растерзать его сердце! Исполнись святое обещание и да прольется кровь моя, да пожрет меня огонь.

Вскоре народ стал расходиться из церкви: кто спешил домой, кто остался на улицах смотреть торжественный въезд. Действительно, шествие было блестящее, великолепное. Впереди шли высокие, статные шотландские стрелки и страшные швейцарцы с алебардами, потом верхами красивые и ловкие рыцари, наконец под черным бархатным балдахином, вышитым золотом, ехал верхом "Избавитель Италии", "Защитник женщин" уродливый Карл VIII, осыпанный с головы до ног брильянтами и драгоценными каменьями. Вообще, по словам старинного летописца: "fu gran magnificenza". Теперь он не потерял присутствия духа, как утром: оно никогда не покидало его иначе, как перед опасностью. Когда он кончил, процесия продолжала свой путь при громких криках: Восторг народа вполне соответствовал великолепию балдахина, который, по старинному обычаю, отдавался ему на поживу. Часам к шести король благополучно достиг дворца, но долго еще улицы кипели народом, долго еще горела блестящая иллюминация. Так что и вечером как днем, "fu gran magnificenza".



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница