Ромола.
Глава XII.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Элиот Д., год: 1863
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Ромола. Глава XII. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

XII.

Вечером на осьмой день после этой роковой ночи, Ромола стояла на берегу Средиземного Моря, устремив свои взоры на зеркальную гладь, едва колыхаемую теплым, летним ветерком.

Она снова бежала из Флоренции, и на этот раз никто не остановил ее, никто не воротил ее. Она снова была в сером платье пинцочеры. Снова горе и отчаяние наполняли её сердце. Что ей до того, какая на ней надета тряпка? Какое ей дело, что она скрывала свое настоящее имя? Оно уже не было более связано с определенным понятием о долге. Это понятие совершенно исчезло в ней. И какая сила могла создать в ней это возвышенное побуждение, которое люди называют долгом и которое не может жить в человеке без любви и веры? Для нея все узы любви и привязанности были навеки порваны. В самых высших узах, связывающих человека, в узах брачных, она перестала видеть таинственный союз, которого ничто не может расторгнуть; она перестала даже видеть в нем простое обязательство держать ненарушимо данное слово. Снова в душе её возникло, ничем неудержимое, стремление к свободе; но эта свобода, она знала, не могла ей принести счастья: это был только обмен одного горя на другое. Для женщины, сознающей, что её любовь была лишь одна ошибка, нет и не может быть утешения. Великая тайна счастья на земле полуоткрылась-было для нея, и потом навеки облеклась в непроницаемый мрак.

И теперь, единственная поддержка её в этом горе, страшнее которого нет, исчезла навсегда. Стремление к великой цели, освещавшей ежедневную жизнь трудов и печалей святым энтузиазмом, для нея более не существовало. Она сознавала, что все эти стремления были лишь прикрытием себялюбивых, односторонних целей. Чем же оказался тот человек, который для ней олицетворял понятие о самом высшем героизме - человек, который приносил себя в жертву из любви к святому делу правды? И в чем состояло это самое дело правды? Ромола потеряла веру в Савонаролу, потеряла то пламенное уважение к нему, которое заставляло ее не обращать внимание на его мелкие слабости и недостатки. Теперь выступали перед нею с самою поразительною ясностью все слабые стороны и противоречия его учения. В порыве горького разочарования она уверяла себя, что все его стремления к очищению церкви и всего мира были лишь пустые слова, прикрывавшия действительные стремления к усилию своей партии, своей власти и то всеми, даже беззаконными средствами. Слова его, что торжество его партии было торжеством божьяго царства на земле, звучали еще в её ушах страшным диссонансом. Она видела в нем одно громадное, себялюбивое стремление к власти. Потеряв веру в то, во что верил, что любил, человек может усумниться даже в бытии невидимого промыслителя. Лишь только исчезает вера, исчезает и цель в жизни, человек перестает верить в себя самого, так-как он часть того человечества, которого лучший представитель унижен в его глазах. Сердце его перестает сочувствовать всему возвышенному, всему святому. Ромола чувствовала, что источник милосердой любви к несчастным страждущим изсяк в ней навеки, она стала думать только о своих страданиях. Разве у ней не было своего собственного горя? И кто же думал, кто же заботился о ней, когда она пеклась о всех? Она сделала довольно: она стремилась к невозможному и теперь, эта жизнь, полная трудов и печалей, только тяготила ее. Она искала отдыха, она искала забвения.

У её ног разстилалась необозримая синева моря, и как манила она ее в свою прохладную глубь! Как хотелось ей поверить свою судьбу волнам, заснуть, колыхаемая как в люльке младенец, и прямо от сна перейти к смерти. Она не искала смерти, нет: жизнь еще слишком кипела в ней, но она желала её.

Невдалеке, в одном из изгибов берега, стояла маленькая лодка и подле нея рыбак разгружал большую баржу, с которой он только что пришел с моря. В голове Ромолы блеснула мысль купить эту лодку, поставить парус и поверить свою судьбу воле ветров. Она вспомнила прелестную Гостиницу в Декамероне Бокачио, которая, разочаровавшись в своей любви и не имея силы лишить себя жизни, бросилась в лодку и поплыла в открытое море, надеясь, что ее разобьет волнами и никакой страх не спасет ее от смерти. Избавиться от всякой необходимости избрать новую себе жизнь, поверить свою судьбу провидению, которое или приведет ее к смерти или создаст ей новые условия жизни - вот что манило Ромолу последовать её примеру.

Она заплатила рыбаку спрошенную им цену, села в лодку, подняла парус и начала грести. Мало по малу она стала удаляться от берега. Уже темнело, и скоро все это необозримое море возстало перед нею мрачною, сплошною массою, а мириады звезд заблистали в высоте небес. Ромола бросила весла, сняла свой башлык и прижалась к нему головою.

И долго-долго носилась она по гладкой поверхности моря, устремив свои взоры в небеса. Она теперь была одна, она была свободна от всех обязанностей, от тягости избрать себе новый путь в жизни.

Но нашла ли она забвение? Нет! В этом одиночестве, между небом и землею, воспоминания не покидали её и она чувствовала какую-то непонятную жажду человеческая* сочувствия. В этих мириадах звезд она не видела ничего, что бы ей говорило о любви, а без любви человек жить не может, и с горьким вздохом отчаяния она звала смерть себе на помощь. Она не могла более смотреть на эти звезды, которые, казалось, смотрели на нее, но не видели её. Она закрыла глаза, и вот, ей кажется, она в могиле, она цалует, обнимает дорогих ей умерших, хочет воскресить их, хочет вдохнуть в них искру жизни. Вдруг все стало темно, и когда пелена этого мрака спала с её глаз, она увидела себя снова на площаде Баргелло; она чувствовала, как протягивала руки к дорогому человеку; она видела, как дымившиеся факелы стали гореть все светлее и светлее, наконец, стало так светло, что она открыла глаза.

Её лодка колыхалась у самого берега; направо от нея терялась в бесконечности лазуревая даль Средиземного Моря; налево, в углублении скалистых гор, тянулась широкая полоса зелени, окаймленная тенистыми деревьями; там и сям виднелись раскинутые домики; на вершине одного из уступов уносилась в небо игла колокольни. Теплые лучи солнца освещали только узкую полосу на западе, а все остальное было в тени. Природа безмолвствовала; ни пение птички, ни шелест листа не нарушали таинственного покоя.

Луч солнца падал прямо на Ромолу и нежно ласкал её золотистые кудри. Она лежала неподвижно, скорее чувствуя чем видя мирную прелесть окружающей её природы. И в эту минуту ею овладело какое-то непонятное чувство блаженства; она ничего не помнила, ничего не желала, словно её мечты о забвении исполнились. Минуты две это забвение было полное; она даже не думала, что она может так остаться навсегда: она только чувствовала необъяснимый покой. Но вот она сознала, что она лежит в лодке, что она целую ночь носилась по необозримому морю и, наконец, судьба привела ее не к смерти, а к новой жизни в этом прелестном уголке. Несмотря на свое отчаяние, она была рада, что она не умерла, что ее снова окружают её родные небеса и горы, а не неведомая область смерти. Не может ли она здесь найти навеки себе отдых? Добрые поселяне, живущие в этих раскинутых домиках, конечно, ее не обидят. Но вот посреди этой тишины вдруг раздался пронзительный крик младенца. Ромола бросилась на берег, крик долетал до нея все яспее и яснее, она бежала дальше и наконец очутилась у дверей дряхлой лачужки. На полу на соломе лежало несколько мертвых трупов и посреди них, прижавшись к трупу молодой женщины, плакал ребёнок. Ромола схватила его на руки, потом наклонилась к мертвым; красные пятна на их телах говорили ясно, что чума посетила это жилище. Первая мысль Ромолы была поспешить к видневшемуся вдали селению. Но войдя в него, она была поражена роковою тишиною. Она заглянула в одну открытую дверь - все было пусто, в другую - тоже, но только на полу валялись мертые тела. Ужас овладел Ромолою. Неужели все селение вымерло? Нет, из-за угла одного из домов показалась какая-то фигура. Ромола бросилась к ней; это была молодая женщина, едва державшаяся на ногах от изнеможения. В руках она держала кувшин.

-- Воды, воды! вот все, что она могла произнести.

Ромола нагнулась к ней и взяла кувшин.

-- Покажи мне, где колодец, спросила она ее нежно.

Несчастная указала ей рукою на противоположную оконечность селения. Ромола поспешила туда, все с ребёнком на руках. У колодца стоял какой-то мальчик, по платью церковный служка; увидев Ромолу, он бросил свой водонос и бежал. Действительно, она могла показаться ему сверхъестественным видением. Эта чудная женщина с ребёнком на руках, с золотистыми кудрями, развивавшимися по воздуху, показалась ему самой Мадонной.

"У ней в руках водонос, она пришла за водой для умирающих. Это святая Мадонна явилась спасти людей своих от заразы", подумал он и побежал сказать патеру о случившимся.

Действительно, когда Ромола напоила несчастную и отправилась наверх в гору но направлению, куда бежал юноша, она увидела между деревьями толстое лицо, с изумлением и благоговением следившее за нею.

-- Я пришла из-за моря. Я голодна и мой ребёнок голоден. Дайте нам молока, произнесла она самым нежным голосом. - Не бойтесь ничего.

Но патер, видимо, не решался тронуться, вполне убежденный, что перед ним стоит Мадонна.

Наконец, он мало по малу ободрился, повел Ромолу к своему жилищу, дал ей молока и рассказал всю историю их селения: как посетила их чума, как все жители бежали в горы, а он остался, но не смел сойти вниз в долину.

-- Но теперь, вы не будете более бояться, отец мой, сказала Ромола. - Мы пойдем вместе, подадим помощь живым и похороним умерших. И этот молодец нам поможет, прибавила она, обращаясь к юноше, который увидав, что патер разговаривает с чудесною незнакомкою, также явился из-за деревьев.

Они все втроем отправились вниз, и в то утро несчастные страждущие получили помощь. Их было немного в живых: десятка два не более, во всей долине. Но все они или почти все были спасены, а умершие преданы погребению.

ходить на колодец за водою.

И все они с одинаковою любовью, с одинаковым благоговением смотрели на святую Мадонну, пришедшую к ним, чтоб спасти их от гибели. Много легенд сохранилось и переходило из рода в род об этом чудесном явлении пресвятой девы.

А Ромола чувствовала, что она живет новой жизнью; она видела, понимала теперь все иначе. Предавшись сну в ту ночь, посреди необозримой равнины вод, под сводом необозримого неба, она чувствовала, что для нея исчезли все святые побуждения к добру, к деятельности. Она думала, что вправе воскликнуть: "мне надоела жизнь, я хочу умереть." С этой мыслью она заснула, но с той минуты, когда она открыла глаза, когда она услышала крик ребёнка, она не размышляла, как бывало прежде, что она рада жить для облегчения горькой судьбы несчастных - нет, она просто жила этим сочувствием к горю и несчастью, она просто делала то, что следовало, и не думала искать причины, зачем ей жить, зачем терпеть, зачем работать. Она возродилась к новой жизни. Во Флоренции простые отношения человека к человеку были усложнены различными обязанностями к мужу, к государству, к своей партии, и когда эти обязанности были порваны, она отшатнулась от самой жизни. Теперь же она говорила себе: "Подло было желать смерти. Если на свете все неверно, все сомнительно, то страдания, которым я могу помочь, не могут возродить сомнений. Пока в руке моей есть сила, я протяну ее страждущему; пока глаза мои видят, они будут отыскивать несчастных, безпомощных." Теперь и прошедшее возстало перед нею совершенно в новом свете. Она стала разбирать свои дела, стала упрекать себя за то, что находила только дурное в других, а сама лишь думала о себе. Чем более она чувствовала, что она не нужна добрым людям, ее окружающим, тем сильнее она стала упрекать себя за свое бегство. Ведь это было подлое себялюбие, и более ничего. Может быть, её народ в ней нуждался; может быть, даже придет минута, когда муж её будет в ней нуждаться. Разве она имела право их покинуть? Самое чувство уважения к Савонароле возродилось в ней отчасти. Она не могла не сознавать, что, несмотря на все его недостатки, он был одарен возвышенной душой; она не могла забыть, что он возродил ее к новой жизни. Наконец, если он и был неправ, то разве это самое не должно было привлечь на её родной город несчастья? А её не будет там, чтоб хоть помочь, на сколько она может!

Эти мысли о всем, что было ей когда-то дорого, не давали ей покоя; увидеть Флоренцию, услышать что там делается, стало в ней неутолимой жаждой. И наконец, в одно теплое мартовское утро, все жители долины, со слезами на глазах, простились с своей благословенной Мадонной.

-- Не плачьте, сказала она. - Вы теперь счастливы и я всегда буду вас помнить. Я должна идти теперь к своему народу; может быть, он нуждается во мне.

ней близких.

Скоро после её ухода, вступила в должность новая синьория, враждебная Савонароле и его партии. Повинуясь повелению папы, она запретила ему проповедывать, и поддержала вызов, сделанный ему францисканским монахом Франческо-ди-Нуглия, который предлагал решить распрю между Савонаролою и церковью - божьим судом. Пускай Савонарола пройдет невредим сквозь огонь - и божественное происхождение его пророческого учения будет вполне доказано. Чтобы отнять возможность всякой отговорки, Фра-Франческо объявил свою готовность пойти вместе с ним в огонь и доказать, что они оба сгорят. Долго противился Савонарола пламенному рвению своих учеников, жаждавших принять вызов. Но он чувствовал, что ему нужно будет поддаться или совершенно опозорить себя и свое учение в глазах народа. Разве он не говорил сотни раз, что в данную минуту Бог чудом докажет справедливость его слов? И он не обманывал народ, когда говорил это. Нет, он верил в чудеса внутренния, как в его вдохновение, верил даже в чудеса внешния, но теоретически, издали; его разум мешал ему питать малейшую надежду, что чудо совершится над ним, что он пройдет живым сквозь огонь. В нем странно соединялись пламенные чувства и воображение, доводившия его иногда до изступления, с трезвым, разумным пониманием жизни и людей. Савонароле казалось проще собрать великий собор из представителей всего света и на нем решить этот вопрос. Но народные страсти были слишком возбуждены и требования чуда становились все громче и громче. Находясь в страшной борьбе с самим собою, одушевленный пламенной верою в высокое свое призвание, Савонарола наконец стал колебаться. А если Богу угодно сделать чудо, то как же он смеет противиться! И он согласился, чтоб Фра-Доменико, самый ревностный из его учеников, принял вызов. Он надеялся, кроме того, что в последнюю минуту, может быть, явятся затруднения со стороны францисканцев, и ордалия не состоится.

Настал роковой день 7-го апреля; страшные толпы стеклись на пияццу. Посредине был поставлен костер. Сердца всех присутствующих судорожно бились. Все ожидали чего-то необыкновенного, чудесного. Наконец, появились францисканцы и доминиканцы; во главе последних шел Фра-Доменико в красной мантии и крестом в руках; за ним следовал Савонарола с святыми дарами. Не успели они поместиться на назначенные места, как начались нескончаемые переговоры между обеими сторонами и избранными посредниками. А народ все ждал чуда, и вместо того видел, как один за одним францисканцы и доминикаццы уходили во дворец и снова возвращались. То францисканцы требовали, чтобы Фра-Доменико снял свой красный плащ, боясь, чтоб он не был заколдованный, то, чтоб он не держал в руках креста. На все это, Савонарола, после долгих прений, соглашался; на одном он только стоял твердо, чтоб Фра-Доменико вошел в огонь с святыми дарами. Против этого возставали францисканцы. Долго длился спор, народ стал выходить из терпения, а власти и не думали вмешиваться, надеясь, что злоба народа и без чуда избавит их от Савонаролы. Наконец, пошел дождь, раздался громкий ропот и крики: "Зажгите костер! Гоните его в огонь!" Вдруг, посреди всеобщого волнения, Дольфо-Спини бросился с своими compagnacci на группу монахов, думая захватить Савонаролу и тем кончить все дело. Замешательство сделалось общее, завязалась драка, воздух огласился криками, воплями. Но стража, под начальством Сальвияти, верного ученика Савонаролы, отразила натиск Дольфо Спини. Синьория поспешила объявить, что все могут расходиться домой, так-как ордалии не будет. Этого результата желал с самого начала Савонарола; но теперь он видел, что его дело было проиграно навсегда, что его враги восторжествовали. Возвращаясь в Сан-Марко, окруженный стражею, он чувствовал, что самые ученики его теперь отвернутся от него; он чувствовал, что участь уего решена. Он говорил, что готов умереть за правду, но теперь ему предстояло, быть может, умереть позорною смертью, как лжецу и обманщику! "О, Боже! восклицал он в глубине души своей: - это не мученическая смерть. Это - уничтожение жизни, бывшей вдохновенным протестом против зла. Боже, дай мне умереть за мою добродетель, а не за мои слабости!"

Народ, возбужденный донельзя неудачею ожиданного чуда и подстрекаемый врагами Савонаролы, остервенился до того против своего пророка, что на другой день вспыхнул мятеж. Монастырь Сан-Марко был осажден разъяренными толпами, и к ночи синьория потребовала выдачи Савонаролы. Страшные проклятия и крики ненависти и торжества сопровождали его на пути в темницу.

резня; людей убивали, жилища их жгли и предавали грабежу.

Душою всего этого движения был Дольфо-Спини и его приверженец, публичный нотариус сэр Чеккони. Они из тиши своего кабинета руководили всеми ужасами. Но, несмотря на свое торжество, Спини был в страшной ярости, хитрый нотариус воспользовался этой минутой, и ясно доказал ему, что наш знакомец Тито Мелена, в последнее время всего более помогавший Спини, работал для себя и прямо сносился с миланским двором. Действительно, Тито с неимоверным искусством добился своей цели. Он подделался к Савонароле и добыл от него важный документ, под предлогом доставить его французскому королю. Это было письмо, в котором Савонарола умолял короля созвать великий собор и низложить папу. Это письмо было прямо доставлено в руки миланского герцога и услуга была так велика, что Тито ожидала в Милане самая блестящая карьера. Он торжествовал; но, боясь более оставаться во Флоренции, решился уехать в ту же ночь. Все было готово к отъезду; у ворот Сан-Галло его ждали Тесса и дети, и он в глухую полночь отправился из дому, избегая больших улиц, где происходила резня.

Но, несмотря на весь свой ум, Тито не разсчел одного, что есть предатели и кроме него. Хитрый Чеккони, которому он сам покровительствовал, давно уже хотел ему отомстить за то, что он отбил у него случай, год тому назад, предать партию Медичи. Теперь настала минута мщения, и сэр Чеккони объявил Спини, какой предатель и изменник был его первый советник и друг. Разъяренный предводитель compagnacci тотчас послал одного из своих приверженцев направить толпу народа на дом Тито.

Поэтому не успел еще Тито дойти до моста Векио, как ему заперла дорогу толпа, жаждавшая его крови. "Нияпоне! Медичиец! Нияпоне! Смерть ему! Бросьте его с моста!" закричали сотни голосов. Тито чувствовал, что жмут со всех сторон, но вдруг светлая мысль блеснула в его голове. Он выхватил свою сумку и, бросив ее в толпу, закричал: "Золото! Брильянты!" В ту же минуту толпа от него отхлынула, и, пользуясь общим смятением, он перепрыгнул через перила и бросился в воду.

Он отлично плавал и надеялся, что толпа сочтет его погибшим, и он таким образом проплыв немного вдоль реки, выйдет на берег в пустынном уголке города. Вот он миновал мост Santa Trinita; не выйти ли ему тут на берег; нет, ему казалось, что он еще слышит крик разъяренной толпы, и он продолжал плыть. Силы уже ему изменяли, кровь прилила к голове, но он все плыл. Еще миновав один мост, последний, он чувствовал, что уже теперь можно выйти на берег. Но быстрое течение несло его все далее, в глазах его потемнело, руки и ноги свело, он потерял сознание. Долго еще плыло его тело по воде, наконец волны выкинули его на берег, почти к ногам сидевшого на траве старика. Увидев принесенный волною труп, он бросился на него с жадностью. Глаза его дико блестели. Это был Бальдасаро Кальво. После свидания своего с Ромолою, он тяжело занемог и, выйдя через несколько месяцев из больницы одного из монастырей, он, сколько ни искал Ромолы, никак не мог ее найти. Потеряв совершенно сознание, разслабленный, едва живой, он уже не мог надеяться на мщение: он только ждал чего-то неизвестного. Не имея силы работать, он ходил по дальним закоулкам города и кормился подаянием. Большую же часть дня он проводил на пустынном берегу Арно, устремив свои глаза на бежавшия мимо него волны, словно ожидая, что оне ему что принесут.

над этим некогда дорогим для него лицом и, обвив его горло своими длинными, сухими пальцами, он ждал, он надеялся. Время шло; Бальдасаро казалось, что прошли целые века, как вдруг Тито очнулся.

-- Ага! Ты видишь меня. Ты узнал меня! произнес старик.

Тито узнал его; но он не чувствовал, жив ли он или мертв. Быть может, в этом холодном, мрачном сознании, что страшное прошедшее смотрит ему в глаза - и заключалась смерть.

Бальдасаро теперь судорожно сжал руками его горло и наступил коленом на грудь. Пускай теперь придет смерть. Он сделал свое дело. На другое утро на этом месте нашли два трупа, в таком тесном объятии, что их невозможно было разнять. Совет Осьми, осмотрев тела, легко узнал в них блестящого секретаря республики и того сумасшедшого старика, который обвинил Тито в саду Ручелаи.

Эти оба известия, о смерти Тито и о заточении Савонаролы, глубоко поразили Ромолу. В первую минуту горя она чувствовала только два желания: найти Тессу с детьми, и узнать всю истину о признании Савонаролы во время пытки. На другой же день она отправилась отыскивать Тессу. На старой квартире её не было и никто не знал, куда она переехала. Где было искать ее, куда могла она деться - вот вопросы, мучившие Ромолу. И она ни мало не думала, что отыскивать другую жену её мужа и его детей было высоким героизмом или великим милосердием; она чувствовала необходимость иметь кого нибудь, кого бы она была обязана беречь. Она жаждала обнять этих детей и заставить их полюбить себя. Это, по крайней мере, был бы как для нея, так и для других хороший результат её прошедшого горя. После Тито осталось много денег и собственности, но Ромола боялась дотронуться до всего этого; она пожертвовала все государству и себе оставила только сумму, равную цене библиотеки её отца, которой хватит на содержание Тессы и детей. После долгих поисков - наконец, благодаря Браги, Ромола отыскала Тессу с детьми в самом несчастном положении. Они жили в одной комнатке, на конце Борго, где их поместил Тито, и все ждали его прихода. Прошло две недели - он не появлялся; у Тессы не было денег и ей приходилось продавать платье, чтоб купить хлеба детям. Ромола явилась к ним как ангел-хранитель и мало по малу объявила Тессе, что Нальдо никогда более не придет к ней, потому что он умер.

Удовлетворив одно из своих стремлений, Ромола всею душою предалась другому предмету, наполнявшему её сердце безпокойством.

В конце апреля, обнародован был, по приказанию синьории, протокол суда над Савонаролою, или лучше, признания, вырванные из его уст шестнадцатью флорентинцами, делавшими ему допрос. Признания эти произвели потрясающее впечатление на всех, хотя и возбудили такое общее неудовольствие и подозрение в достоверности этого документа, что синьория запретила тотчас его распространение.

Самые рьяные приверженцы Савонаролы, пораженные в его признаниях, тем, что он отказывается от своего пророческого дара, были вполне уверены, что все встречавшияся противоречия с его учением были слова не их учителя, а прибавление сера Чеккони, писавшого протокол. К тому же все осемнадцать человек судей были злевшие враги Савонаролы; вообще суд над Савонаролою был не что иное, как убийство, обставленное законными формами. Судьба его была заранее решена и торг заключен: за смерть своего пророка, республика получала право накладывать налоги на церковное имущество. Основываясь на этом, они говорили, что если Фрате и отрекся от своего пророческого дара, то это отречение было вырвано у него страшною пыткою, которая должна была очень скоро привести в изступление такую слабую натуру.

там не было, которое бы могло оправдать смертный приговор или даже строгое наказание. Ясно было для всех безпристрастных людей, что если эти допросы заключали в себе все обвинение против Фрате, то он умрет не за совершенное им преступление, но за то, что он был помехою папе, жадным итальянским государствам, хотевшим разделить между собою Флоренцию и, наконец, тем недостойным согражданам, которые думали только о своем собственном интересе, а не об общей пользе. Он не был обличен ни в каком политическом преступлении. Частная жизнь его была чиста от всякого подозрения. Все его сотоварищи монахи, которые могли бы иметь на него претензии, как на настоятеля, единогласно свидетельствовали о безупречной чистоте его жизни, вполне согласовавшейся с его учением. Даже сам папа не мог найти лучшого основания для обвинения, его в ереси, как ослушание и презрение буллы, отлучившей его от церкви. Конечно, трудно было оправдать аргументами это нарушение религиозной дисциплины, но серьёзные умы в то время возставали против римского двора, и, смешивая теоретическое различие между церковью и её служителями, облегчали вину ослушания.

Умные политики сознавали, что торжество противников Фрате было в сущности торжеством грубого разврата, и такие люди как Гвичиярдини и Содерини с злою улыбкою смотрели на строгость, попиравшую закон с целью сжечь человека, который был увлечен соблазнами общественной деятельности и не всегда говорил правду. Еслиб Фрате имел вдесятеро более коварства, но не шел бы против сильных мира сего, то на это самое коварство смотрели бы как на отличное средство для достижения религиозных и политических целей. Но эти практические люди должны были сознавать, что несмотря на жалкую роль флорентинского правительства в этом деле, меры, принимаемые папою против Савонаролы, были необходимы в видах самосохранения. Не попробовать избавиться от человека, который хотел побудить все государства Европы созвать великий собор и низложить папу - было бы с его стороны глупостью. В глазах Александра VI, Савонарола был мятежник и опасный мятежник. Вся Флоренция слышала и понимала его слова, что он не будет повиноваться диаволу. Самая сила вещей делала борьбу между папою и Савонаролою борьбою на жизнь и смерть; но ведь из этого не следовало, что Флоренция должна быть папским палачом.

Ромола слушала все эти суждения, ни одно из них её не удовлетворяло. Глубоко обдумывая печатный документ, она вспоминала и поверяла свои мысли замечаниями, сделанными ею во время слушания проповедей Савонаролы. Она предчувствовала, что отречение Савонаролы от своего пророческого дара было не одной попыткой избавиться от мучения. С другой стороны, душа её требовала объяснения его слабостей, которое дозволило бы ей все-таки верить, что главные стремления его жизни были чисты и возвышенны. Память о себялюбивом недовольстве жизнью, овладевшем ею вместе с потерею веры в человека, который олицетворял для нея высшия стремления к добру, произвела в ней реакцию, возродила в ней веру. "Невозможно" думала она теперь: "чтоб идеи отрицания и безверия, уничтожившия в её сердце источник добра, были основательны и справедливы. Невозможно было, чтоб в словах Фрате, возродивших ее к новой жизни, не было истины. Все неправды, в которых он был повинен, были не цель, а слабость: это была сеть, в которой он запутался, а не обдуманное средство к достижению успеха."

Ясно отмечая грубые прикрасы нотариуса, Ромола тем более удостоверялась в справедливости остального текста. Почти не было слова, которое налагало бы на Савонаролу пятна безчестья, исключая того, что касалось его пророческих видений. Он неизменно выражал одну и ту же цель своих стремлений в пользу Флоренции, церкви, всего мира, и если исключить долю неправды в том высшем вдохновении, посредством которого он старался завладеть умами, его нельзя было обвинить в употреблении недостойных средств для достижения своих целей. Даже в этом признании со всеми прикрасами натариуса, Савонарола является как человек, который действительно не искал себе славы, но искал её, стремясь к высшей цеди, к нравственному благу людей и стараясь вселить в людях не одни теоретическия понятия, но пламенное побуждение к энергической деятельности.

"Все что я делал", говорил он в этом признании: "я делал для того, чтоб прославиться навсегда и чтоб получить власть во Флоренции, так чтоб ничего не делалось без моего согласия. Когда я таким образом утвердил бы свое положение во Флоренции, я намеревался предпринять великия дела в Италияи и вне Италии, чрез посредство тех влиятельных людей, с которыми я вступил в дружеския отношения и с которыми обсуждал важные вопросы, как например, о великом соборе. И смотря по тому, как мне удались бы первые попытки, я приступал бы к последующим действиям. Главное же, после того, что великий собор был бы собран, я намеревался побудить всех христианских государей, особливо не итальянских, к подчинению себе неверных турок; я не очень заботился о назначении меня кардиналом и папою, потому что, когда я кончил бы свое дело, то я, и не быв напою, был бы первым человеком в свете по власти и уважению, которое бы ко мне питали. Еслиб меня сделали папою, я бы не отказался, но мне всегда казалось, что быть в главе предпринимаемого мною дела гораздо выше, чем быть папою; потому что человек без всякой добродетели может быть папою, но деел сделать, требовало человека очень добродетельного."

Это соединение в Савонароле честолюбия с верою превосходства добра, было не новостью для Ромолы. Он созидал великие планы и чувствовал, что сам призван их исполнить. Нечестие уничтожится; справедливость, чистота, любовь восторжествуют и восторжествуют оне его стараниями, его проповедью, его смертью. В минуты созерцания и энтузиазма, он унижал себя, подчинял себя невидимому промыслителю, но в отношении людей, для которых он трудился, преобладание надо всеми казалось ему необходимым условием его жизни.

перемене внешних обстоятельств. Как было неизменить суждение о себе, когда вместо коленопреклоненной толпы и сознания в успешном движении своего великого дела, он слышал проклятия толпы, видел мрачные лица своих судей и, наконец, преданный страшной пытке, кричал:

-- То, что вы хотите, чтобы я сказал - действительно правда. Да, да, я виновен. Боже мой! твой гнев посетил меня!

Думая о той страшной печали, которая должна была овладеть сердцем Савонаролы, когда после этого признания в тиши ночной совесть его произносила свой приговор, Ромола невольно сама страдала и слезы струились но её щекам. И в это время, когда всякий необразованный, грубый флорентинец судил и рядил этого человека, он испытывал самое страшное горе - он, который любил правду и человечество, который стремился к самым высоким целям, сознавал теперь, что его дело погибло навеки. Он теперь чувствовал самое полное самоунижение, стремился к очищению, к возрождению своего сердца. "Бог поставил тебя посреди твоего народа, словно ты был избранный", говорит он в своем последнем сочинении: "Разговор с Божеством", написанном в промежутке между пытками: "Ты исцелял других, а сам остался разслабленным. Душа твоя возгордилась своим делом, и вот ты потерял свою мудрость и стал теперь и будешь вечно ничто... Бог одарил тебя столькими дарами, а ты упал в пучину морскую, и чрез свою гордость и честолюбие осрамил себя на весь мир." Даже мысль о мученическом венце, никогда его прежде непокидавшая, теперь не входила в его голову. Он чувствовал только смиренную покорность судьбе и не называл ее никаким громким именем.

Но чем с большею справедливостью его назовут мучеником все последующия поколения, сильные мира возстали против него не за его слабости, а за его величие, не потому, что он хотел обмануть мир, а потому, что он хотел его возвысить, облагородить. И благодаря своему величию, он перенес двойную агонию: нетолько проклятия, пытку и смерть, но еще страшнейшия муки сознания, что с высоты славы он пал в мрачную пучину.

-- Я ничто! восклицал он: - мрак окружает меня. Но свет, который я видел, был истинный свет!

ложно, что если страдать, так страдать за истину.

-- Все, что я говорил, мне дано было свыше Богом! восклицал он.

Но когда его, однако, подвергли пытке, которая никогда не прекращалась до признания несчастным своей вины, Савонарола закричал диким голосом:

-- Я сказал все это только, чтоб показаться добрым. Не терзайте меня, не терзайте меня. Я скажу всю правду.

"Но", думала она: "ведь настанет же минута, когда он будет бояться однако сказать ложь, когда он войдет на костер и посмотрит в последний раз на свой народ. Тогда ему не могут помешать сказать последнее решительное слово."

То же ожидание наполняло сердца многих в громадной толпе, собравшейся на большой пияцце перед дворцом Векио, в роковой день 23-го мая 1498-го года. В конце площади возвышалась виселица и под нею пылал костер. Посреди страшного шума и крика толпы появился Савонарола и его два ученика. Они были одеты монахами доминиканского ордена. Прежде всего их подвели к первой трибуне, возвышавшейся на площади и епископ, лишив их духовного звания, совлек с них духовную одежду. В простых нижних рясах они предстали пред второй трибуной. Тут папские коммиссары объявили их еретиками и передали их в руки гражданской власти, синьйории, занимавшей третью трибуну. После произнесения приговора, осужденные приблизились к костру. Савонарола был последний. Когда он вошел на ступени, сердце Ромолы и его учеников сильно забилось страхом и ожиданием.

Ромола видела, как он обвел толпу взором; но в ту же минуту все ожидания в ней исчезли. Она видела только то, что он видел: факелы, поджигавшие костер, и страшные лица, устремленные на него с ненавистью; слышала то, что он слышал: упреки, проклятия, злые шутки.

Прошла еще минута, и говорить уже было поздно: голос Савонаролы замолк навеки.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница