Феликс Гольт, радикал.
Глава XXVII.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Элиот Д., год: 1866
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Феликс Гольт, радикал. Глава XXVII. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА XXVII.

Вечером Лайон отправился посетить некоторых больных прихожан, и Эсфирь, просидевшая целый день над немногими вещественными воспоминаниями о своих родителях, сидела одна внизу, в атмосфере, пропитанной ароматами ранняго обеда, неизбежными в маленьком доме. Богатые люди, не знающие таких мелочных, вульгарных подробностей, едва ли могут представить себе их значение в истории большинства человеческих существ, в которых чуткость нерв и органов не соответствует внешним условиям жизни. Эсфирь так страдала от этих "ароматов", что обыкновенно старалась избегать их, уходя наверх или вовсе из дому, но в этот вечер они особенно угнетали ее, потому что она была, измучена долго продолжавшимся волнением. Отчего она не выходила на свежий воздух по обыкновению? Вечер был тихий и ясный - один из тех мягких ноябрских вечеров - таких отрадных за городом, в открытом поле, - когда солнце золотит потемневшую, позасохшую листву молодых дубков, и последние желтые листья вязов сыплются дождем под свежим, но не суровым ветерком. Но Эсфирь сидела молча и недвижно на софе - бледная, с раскрасневшимися глазами, небрежно отбросив назад локоны и опершись локтем на жесткий волосяной валек, к которому она обыкновенно не могла прикоснуться без содрогания. Глаза её пристально глядели на пустую улицу. Вошла Лидди.

-- Миссинька, вы что-то невеселы; если не хотите прогуляться, лучше подите да лягте.

Она никогда, еще не видела локонов в таком безпорядке, и ей почему-то подумалось, что в окрестности ходит тиф. Но упрямая миссинька только головой тряхнула.

Эсфирь ждала - не вероятности - простой возможности, которая сделала бы кухонный чад более сносным. Должно быть через полчаса представилась эта возможность, потому что она изменила положение, чуть не вскочила с места, опять села и внимательно прислушалась. Что если

Ливди ему откажет? Ей придется побежать вслед за ним и воротить его? Отчего же нет? Такия вещи весьма возможны и позволительны, когда несомненно, что между людьми нет ничего кроме дружбы. Но Лидди открыла дверь и сказала:

-- М. Гольт, мисс. Он спрашивает, можно ли ему войдти? Я сказала ему, что вы не в духе.

-- Ах, Лидди, попросите его войдти.

-- Я не стал бы настаивать, сказал Феликс, пожимая ей руку, - еслиб не освоился с приветливостью Лидди. Но вы как будто нездоровы? прибавил он, садясь на другой конец софы. - Или скорее, вы кажетесь чем-то очень разстроенной. Вы не посетуете на меня за то, что я это замечаю?

Он говорил очень ласково и смотрел на нее внимательнее и участливее, чем когда-либо прежде, когда волосы у нея были в безукоризненном порядке.

-- Вы совершенно правы. Я не больна. Но я очень много волновалась все это утро. Отец рассказывал мне про мою мать и передал мне вещи, принадлежавшия ей. Она умерла, когда я была очень маленьким ребенком.

-- Так стало-быть ничего не случилось тревожного или горестного для вас и м. Лайона. Мне было бы очень прискорбно узнать это.

Эсфирь провела рукою по глазам, прежде чем отвечать:

-- Я право не знаю, что это такое: горе или что-нибудь превосходящее всякую известную мне радость и потому совершенно для меня новое. Я стала видеть то, чего и не подозревала прежде - такую глубь в сердце отца...

И, говоря это, она взглянула на Феликса, и глаза их очень сериозно встретились.

-- День такой славный, сказал он, - вам следовало бы походить по воздуху. Позвольте мне пройдтись с вами вдоль речки до Малых Треби.

-- Я сейчас надену шляпку, сказала Эсфирь, ни мало не колеблясь, хотя они еще никогда не гуляли вместе.

Правда, чтобы дойдти до поля, им пришлось проходить через улицу; и когда Эсфирь увидела несколько знакомых лиц, она подумала, что её прогулка наедине с Феликсом непременно подаст повод к толкам - особенно потому, что он был в фуражке, в старых, толстых сапогах, без галстука и с самодельной палкою в руке. Эсфирь и сама немножко изумилась, когда очутилась на улице рядом с ним. Так течет наша жизнь: река кончается незаметно, где начинается море, и уж нельзя больше выпрыгнуть на берег.

Пока они шли по улице, Эсфирь ничего не говорила. Феликс, напротив, говорил с обычной своей находчивостью. как будто он делал это нетолько для того, чтобы развлечь ее: - о слабой груди Джоба Теджа, о том, что этой маленькой, беленькой обезьянке не придется долго жить; потом о жалкой пародии на вечернюю школу, которую ему так трудно было устроить в Спрокстоне, и о незврачности самой деревушки, - впрочем это еще земной рай в сравнении с Глазговом, где свету Божьяго ровно на столько, сколько необходимо для того, чтобы разглядеть злобу на женских лицах.

Но скоро они вышли в поле, на дорогу к Малым Греби, то тянувшуюся вдоль реки, то стлавшуюся через луга, то пробиравшуюся колеей между посевов.

-- Бот и пришли! сказал Феликс, когда они перешли через деревянный мост и вступили под тень вязовых стволов. - Как здесь хорошо! В такие солнечные осенние дни чувствуешь себя как-то меньше несчастным.

то, что вы сейчас произнесли, вы бы прочли мне длинную мораль.

-- Очень может быть, сказал Феликс, сбивая верхушки травы, по слабости, свойственной человечеству вообще, когда ему доводится идти мимо травы с палкой в руке. - Но я ведь нисколько не оправдываю и в себе грусти. Я не измеряю свою силу отрицанием того, что во мне есть, и не думаю, что душа моя должна быть сильна, потому что она больше предана праздному страданию, чем плодотворной деятельности. Так делают только ваши любимые герои, байроно-желчного стиля.

-- Я не признаю их своими любимыми героями.

-- Я слышал, как вы отстаивали, оправдывали господ в роде Рене, неспособных ни на что житейское, конечное, определенное, но воображающих, что для них создана безпредельность. Это все равно что хвастать тошнотой и рвотой, как доказательством крепкого желудка.

-- Позвольте, позвольте! Вы лавируете, чтобы уйдти от ответа. Я обвиняю вас в том, что вы сказали, что вам невесело, что вы несчастны.

-- Да! сказал Феликс, пожав плечом и засовывая левую руку глубоко в карман, - как я сознался бы во многом другом, чем тоже нельзя гордиться. Дело в том, что мудрено теперь быть счастливым на белом свете; есть конечно пути и средства, да только я-то на них низачто не рискну. Я не говорю, чтобы не стоило жить: жить стоит всякому, у кого есть смысл и чувство и сила смелая. И самые лучшие люди те, которые радуются жизни, потому что жизнь так безотрадна и тяжела и что они, более сильные и способные, могут помогать тем, кто нуждается в помощи. У таких людей должно быть очень много душевных сил и очень мало личных потребностей и привычек. Но мне еще далеко до уровня того, что я считаю самым лучшим. Я часто алкаю, жажду и кляну свою долю.

-- Так зачем же вы обрекли себя на такую суровую жизнь? сказала Эсфирь, и тотчас же испугалась своего вопроса. - Мне кажется, вы точно нарочно выбрали себе самую тяжкую долю.

-- Нисколько, отвечал Феликс коротко и решительно. - Моя жизнь сложилась очень просто и сама собою. Ее обусловили обстоятельства, такия же несомненные и очевидные, кап вот эти колья в изгороди. А ведь и изгородь-то какая рогатая, нескладная, прибавил Феликс, перешагнув через нее. - Не помочь ли вам, или вы сами?

-- Я могу обойдтись и без помощи, благодарю вас.

-- Все было очень просто, продолжал Феликс, когда они пошли дальше. - Я находил необходимым прекратить торговлю травами и декоктами. Но считал себя вместе с тем обязанным содержать мать, а, разумеется, в её годы трудно разстаться с местом, к которому привык.

-- Извините, что я позволю себе судить вас, но разве вы не могли бы жить также честно и почтенно при занятии, требующем некоторого образования и развития?

-- Вы не знаете ни моего прошлого, ни моей натуры, отрезал Феликс. - Я решал вопрос только за себя, а не за других людей. Я других не осуждаю, и нисколько не воображаю, чтобы я был лучше их; только условия у них иные. Я низачто не хотел уклониться от труда и общого бремени жизни; я только не хотел участвовать в свалке из-за денег и положения. Всякий волен называть меня дураком и говорить, что для прогресса человечества необходимы и свалки и бег на-перегонку. Я предпочитаю оставаться в рядах несчастных.

Эсфирь не возражала ни слова. Они молча вышли через ворота в рощу, где не было высоких деревьев, а. только тонкостволые подростки да кустарник, так что солнечные лучи падали безпрепятственно на мшистые промежутки..

-- Посмотрите, как красивы на солнце березовые стволы, сказал Феликс. - Вот старый ствол, на который никто видно не польстился. Не присядем ли мы немножко?

-- Хорошо, мшистый грунт с разбросанными, сухими листьями, отличный ковер. Эсфирь села и сняла шляпку, чтобы освежить голову. Феликс тоже сбросил шапку и прилег на мох, опираясь спиною о лежачее дерево.

-- Мне хотелось бы походить на вас, сказала она, глядя на кончик ноги своей, который теребил кустик моху. - Я никак не могу не думать и не сокрушаться о том, что лично до меня касается, а ты, кажется, вовсе о себе не думаете.

-- Жестоко ошибаетесь, сказал Феликс. - Я оттого и отрекся от так называемых земных благ, что я человек очень честолюбивый, с ненасытными страстями, что меня малым не удовлетворить. Покрайней мере это послужило главным поводом. Все зависит от того, что впервые разбудит в человеке сознание - как первые, сознательные впечатления жизни отразятся на его уме и сложатся там в представление, такое же неотступное, как неотступно угрызение совести в преступнике или механическая проблемма в изобретательной голове. У меня образовалось таким путем два неотвязных впечатления: одно из них картина того, чем я низачто на свете не хотел бы сделаться. Я решился никогда не улыбаться притворно, не строить натянуто торжественных мин, не лгать по профессии, из-за личных выгод; не пускаться на дела, в которых пришлось бы смотреть сквозь пальцы на всякую подлость и оправдывать плутовство, как часть системы, изменить которую я не в силах. Раз вступив на арену борьбы из-за успеха, мне захотелось бы непременно побеждать - я стал бы отстаивать неправду, я сам незаметно, невольно сделался бы тем, что теперь, издали, кажется мне гадким, гнусным. И еще гаже, еще гнуснее то, что я делал бы все это, как делает большинство вокруг меня - из-за смешных, мизерных призов - может быть даже только из-за того, чтобы блистать в двух, трех гостиных, добиться прав, быть выбранным в церковные старосты, сделаться мужем вечно недовольной жены и отцом нескольких безпроких детей.

Сердце Эсфири мучительно сжалось - сознанием разстояния между нею и Феликсом - сознанием совершенной своей пошлости в сравнении с ним.

-- Другое представление, колом засевшее у меня в голове, сказал Феликс, после молчания. - Жизнь отверженных - жизнь голодная и преступная. Я никогда низачто не буду такой презренной тварью. Старинные католики были отчасти правы, признавая две дисциплины для спасения души. Одни призваны подчиняться высшей дисциплине и добровольно отрекаться от того, что имеет для других силу закона.

-- Вы, кажется, еще строже, еще взыскательнее моего отца.

-- Нет! Я ратую только против подлости или жестокости; но я нахожу необходимым мириться с меньшей, бедной долей. Такова участь большинства. Я пожелал бы меньшинству счастья, да только оно не нуждается в моих пожеланиях.

Когда Феликс приглашал ее гулять, он казался таким добрым, таким чутким к её стремлениям и желаниям, что она вообразила себя ближе к нему, чем когда-либо; но когда они вышли из дому, он как будто забыл обо всем. И вместе с тем она сознавала, что малодушно выказывать нетерпение. Ратуя таким образом с собственными своими маленькими побуждениями, она глядела на березовые стволы так упорно, что наконец вовсе перестала различать предметы, перестала сознавать, как долго они просидели, не говоря ни слова. Она не заметила, что Феликс изменил немного положение, оперся локтем о ствол, поддерживая рукою голову, повернутую к ней. Вдруг он сказал, тише обыкновенного:

-- Вы очень красивы.

Она вздрогнула и взглянула на него, как будто ища в лице его объяснения неожиданной выходки. Он смотрел на нее совершенно спокойно, как набожный протестант мог бы смотреть на изображение Богородицы, с благоговением, скорее внушаемым типом, чем изображением. Тщеславие Эсфири вовсе не было польщено: она чувствовала, что, так или иначе, Феликс станет упрекать ее.

-- Я думаю, продолжал он, все еще глядя на нее, - какая громадная нравственная сила могла бы быть в женщине, в которой душевные совершенства были бы в полной гармонии с внешней красотою. Любовь к такой женщине слилась бы в мужчине в один поток со всеми другими великими стремлениями жизни.

Глаза у Эсфири мучительно горели. Она отвернулась и сказала с горечью:

-- Трудно женщине даже пробовать быть хорошей, когда ей не верят - когда думают, что она не может ничего заслуживать, кроме презрения.

-- Нет, милая Эсфирь, - Феликс в первый раз назвал ее по имени и, сказав это, положил широкую руку свою на её маленькия ручки, скрещенные на коленях, - я не думаю, чтобы вы заслуживали презрение. Когда я увидел вас в первый раз...

-- Знаю, знаю, прервала его Эсфирь, продолжая отворачиваться. - Вы презирали меня тогда. Напрасно вы судили обо мне, не зная меня хорошенько, не принимая в расчет, что моя прежняя жизнь была так непохожа на вашу. У меня много недостатков. Я знаю, что я эгоистка, что я слишком много думаю о собственных своих вкусах и прихотях и слишком мало о других. Но я не глупа. Я не без сердца. Я могу видеть и понимать, что лучше.

-- Но ведь с тех пор как и узнал вас лучше, я и отношусь к вам иначе, сказал Феликс ласково.

-- Да, правда, сказала Эсфирь, оборачиваясь к нему и улыбаясь сквозь слезы: - вы относитесь ко мне, как сердитый, взыскательный педагог. А вы сами всегда были благоразумны и безукоризненны? Вспомните время, когда и вы были безразсудны?

-- И очень недавно, сказал Феликс, отнимая руку и скрещивая ее с другою рукою на затылке. Разговор, как будто клонившийся к взаимному пониманию, и такому пониманию, какого до тех пор не было и в помине, - порвался, как будто осекся на чем-то.

-- Не пойдти-ли нам домой? спросила Эсфирь, немного погода.

-- Нет, сказал Феликс умоляющим голосом, - останьтесь. Нам никогда больше не придется гулять вместе или сидеть здесь.

-- Отчего так?

-- Да оттого, что я верю в предчувствия. В старинных розказнях о призраках и снах, руководящих людьми, есть доля правды: нас от многого ограждает ясное представление будущого в некоторые критические моменты жизни.

-- Как бы мне хотелось увидеть какой-нибудь призрак будущого в таком случае, сказала Эсфирь, улыбаясь и стараясь расшутить какое-то смутное, печальное чувство, шевельнувшееся к ней.

-- И мне этого хочется, сказал Феликс, глядя на нее очень сериозно. Не отворачивайтесь. Смотрите на меня. Только тогда я буду знать, можно ли продолжать говорить. Я верю в вас; но мне хотелось бы, чтобы перед вами предстал такой призрак будущого, чтобы вы поняли свое лучшее призвание. Вы лишитесь быть может какой-нибудь внешней прелести - одного из ваших очарований на розовой воде - но спасти вас, то-есть спасти вашу душу мог бы только грозный призрак грядущого. И если он вас выручит, вы можете сделаться такой женщиной, о которой я мечтал сейчас, глядя на ваше лицо, женщиной, красота которой делает великий жизненный подвиг легче для мужчины, вместо того чтобы отвращать его от сериозных целей. Мне бы хотелось быть уверенным, что это совершится с вами, хотя мне едва ли придется видеть это преобразование.

-- Отчего же? спросила Эсфирь, отворачивая лицо, вопреки его просьбе. - Отчего вам не остаться навсегда другом отца моего и - моим другом?

-- Оттого, что я при первой возможности уйду в какой-нибудь большой город, сказал Феликс, - в какой-нибудь безобразный, невежественный, бедствующий закоулок. Я хочу быть демагогом нового рода - честным, безкорыстным демагогом, и стану говорить народу, что он слеп и глух - никогда не нисходя до лести и потворства. Я унаследовал от предков кровь ремесленную и хочу доказать своим примером, что и доля ремесленника не последняя доля в жизни, что, будучи ремесленником, человек может быть сильнее, развитее во всех лучших отправлениях натуры своей, чем еслибы он принадлежал к лицемерной чванной касте, обменивающейся визитными карточками и гордой сознанием превосходства над ближними.

-- Разве не могут обстоятельства изменить ваших воззрений? сказала Эсфирь (она быстро вывела кой-какие заключения из непрочности собственной своей доли, хотя ей низачто на свете не хотелось бы, чтобы Феликс угадал эти заключения.) - Положим, что так или иначе вам ка долю выпадет богатство, разумеется честным путем - путем брака или как-нибудь иначе - разве вы не изменили бы образа жизни?

-- Нет, отрезал решительно Феликс; я не хочу быть богатым. Я не считаю богатство благом. Я не рожден жить в богатстве: я не сочувствую богатым, как классу; условия их жизни ненавистны мне. Множество людей обрекали себя на бедность, потому что видели в ней единственный путь к спасению; я не думаю попасть на небо путем бедности, но я стою за нее, потому что она дает мне возможность делать то, к чему у меня больше всего лежит сердце: я хочу делать жизнь легче и отраднее тем немногим, с которыми меня поставила судьба в одну колею. Ведь считают же возможным и разумным работать над благосостоянием своей одной семьи, хотя такия привиллегированныи семьи сплошь и рядом перерождаются в идиотов в третьем поколении. Я избираю семью более широкую и стадо-быть с лучшими задатками.

-- Тяжелая это доля; но зато какая великая!

Она встала, чтобы идти назад.

-- Стало быть вы не считаете меня дураком? сказал Феликс громко, вскакивая прямо на ноги и потом нагнувшись, чтобы поднять шапку и палку.

-- Вероятно вы сами подозреваете меня в тупоумии?

-- Нет, но все женщины, если только оне не св. Терезы или не Елизаветы фрей, - обыкновенно считают подобные вещи безумием, если только оне не вычитали чего-нибудь подобного в Библии.

-- Женщине трудно выбирать что-либо самостоятельное; она совершенно зависит от случайности, от того, что ей выпадет на долю. Она должна довольствоваться мелкими побуждениями, мелкими интересами, потому что только мелочи ей сподручны.

-- А разве вы считаете испытания и лишения лучшей долей? сказал Феликс, глядя на нее вопросительно.

-- Да, отвечала она, вся вспыхнув.

Слова эти были полны смысла, совершенно обусловленного внутренним сознанием обоих. Ничего личного, определительного не было сказано. Они молча прошли несколько шагов вдоль дороги, по которой пришли; потом Феликс сказал потихоньку:

-- Возьмите мою руку.

Они пошли домой рука об руку, не говоря ни слова. Феликс боролся, как только может сильный человек бороться с искушением, заглядывая за него и неверя его лживым обещаниям. Эсфирь боролась, как борется женщина с страстным желанием какого-нибудь заявления выражения любви и с досадой на это гнетущее желание, которому по всей вероятности не суждено осуществиться. Каждый из них сознавал, что молчит, потому что нет сил говорить. Так они дошли до улицы и очутились в нескольких шагах от дому.

-- Смеркается, сказал Феликс; м. Лайон не будет безпокоиться о вас?

Феликс вошел с Эсфирью напиться чаю, но разговор шел исключительно между ним и Лайоном о проделках по выборам, о глупых личностях на прибитых объявлениях и о вероятностях выбора Тренсома, к которому Феликс выразил полнейшее равнодушие. Такой скептицизм сконфузил отчасти священника: он глубоко верил в старинные политические лозунги, проповедывал, что открытая подача, голосов, а не баллотировка угодна Богу, и охотно верил, что видимое "орудие" проявилось к кандидате радикале, энергически возставшем против вигской замкнутости. Феликс, подзадориваемый духом противоречия, доказывал, что всеобщая подача голосов может быть также угодна дьяволу; что он в таком случае изменил бы политику и приобрел бы гораздо большее количество представителей в парламенте.

-- Послушайте, друг мой, сказал священник, - вы опять пускаетесь в парадоксы, потому что вы не станете отрицать, что вы славитесь именем радикала, или человека корня и ствола, как их называли в великую эпоху, когда нонконформистство было еще в юности.

-- Радикала - да; но я хотел бы добраться до корней поглубже всеобщей подачи голосов.

-- Конечно, лучше бы обойдтись без этого; но ведь эта наш первый шаг из душного, темного царства политического ничтожества к тому, что Мильтон называет "свободная атмосферой", где может выработаться окончательное торжество духа.

в драме Шекспира "Буря". Калибан - полу-дикий раб, за бутылку водки клянется служить верою-правдой всю жизнь. Зам. переводчика.}. Виноват, впрочем, - вы кажется не читали Шекспира, м. Лайон?

вере, что я отказался от дальнейшого чтения, считая его способным препятствовать моим служебным отправлениям.

Эсфирь сидела и молчала больше обыкновенного. Настойчивое желание Феликса отдалиться от нея явно доказывало, что между ними было больше дружбы. Скорбя об его отчуждении, она не могла не заметить в нем желания, чтобы обстоятельства сложились иначе, и чтобы она разделила с ним тяжелую долю. Он был для нея тем, чем никто еще до тех пор не был: он сразу внес в её жизнь авторитет и любовь, обусловливавшую подчинение авторитету. А несмотря на то, раздраженная его желанием стряхнуть с себя всякую зависимость, она не сознавалась в любви к нему; она сознавалась только в искании нравственной поддержки.

подчинение авторитету, первое стремление уразуметь высшия побуждения и повиноваться более суровой феруле - дал, разбудил в ней Феликс. Немудрено, что она видела в разлуке с ним неизбежный шаг назад.

Но разве нельзя не разлучаться с ним? Ей не верилось, чтобы он был совершенно равнодушен к ней.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница