Мельмот-Скиталец.
Том II.
Глава VIII

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Метьюрин Ч. Р.
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Мельмот-Скиталец. Том II. Глава VIII (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА VIII.

Ye monks and nuns throughout the land,
Who go to church at night in pairs,


"Я не суеверен, но, входя в церковь, я ощущал невыразимый холод в душе и в теле. Я приблизился к алтарю и пытался опуститься на колени: невидимая рука удерживала меня. Мне казалось, какой-то голос обратился ко мне из глубины алтаря и спросил - что привело меня сюда? Я думал, что те, кто только что ушли отсюда, были погружены в молитву, что также точно погрузятся в нее и те, кто последуют за мною, а я пришел в церковь с целью обмана и пользуюсь часом, назначенным для божественной службы, чтобы измыслить средство освободиться от нея. Я чувствовал себя обманщиком, скрывающим свой обман под покровом церкви. Я боялся моего намерения и себя самого. Однако, я опустился на колени, хотя и не смел молиться. Ступени алтаря показались мне необычайно холодными; молчание, какое я должен был соблюдать, приводило меня в содрогание. Увы, можем ли мы ожидать успеха для такого дела, которое не смеем вверить Богу? Молитва, сэр, когда мы глубоко погружаемся в нее, не только делает нас красноречивыми, но как будто заставляет все окружающее нас давать нам красноречивые ответы. Прежде, когда я изливал свое сердце перед Богом, мне казалось, что лампады горели ярче и лики икон улыбались; молчаливый полуночный воздух наполнялся формами и голосами, и каждое дуновение воздуха, пролетавшее в доме, доносило до моих ушей звуки арф безчисленных ангелов. Теперь все безмолствовало: лампады, образа, алтарь, купол, казалось, молча, смотрели на меня. Они окружали меня, как свидетели, одного присутствия которых достаточно для нашего осуждения, хотя бы они не произнесли ни одного слова. Я не смел поднять глаз, не смел говорить, не смел молиться, боясь высказать мысль, для которой не мог просить благословения.. Как безплодно и как нечестиво носить в себе какую-то тайну, как будто она может быть не известна Богу!

"Немного провел я времени в этом взволнованном состоянии, когда услышал приближение чьих-то шагов: это приближался тот, кого я ожидал.

"Встаньте, - сказал он, так как я стоял на коленях, - встаньте, нам нельзя терять времени. Вам остается только час пробыть в церкви, а мне нужно многое сказать вам.

"Я поднялся.

"Завтрашняя ночь назначена для вашего бегства.

"Завтра ночью... Милосердный Боже!

"Да. В поступках, внушаемых отчаянием, промедление всегда опаснее поспешности. Множество глаз и ушей уже теперь настороже; одно неловкое, или подозрительное движение, - и уже невозможно будет избегнуть их бдительности. В таком ускорении дела, правда, есть некоторая опасность, но оно необходимо. Завтра ночью, после полуночи, спуститесь в церковь; там, вероятно, никого не будет. Если же кто-либо окажется (для молитвы, или послушания), уйдите, чтобы избегнуть подозрения. Вернитесь, как только церковь опустеет, - я уже буду здесь. Видите вы эту дверь?" - прибавил он, указывая на низкую дверь, которую я прежде замечал часто, но, кажется, никогда не видал открытой. - "Я достал ключ от этой двери, - все равно какими средствами. Прежде она вела в склеп монастыря, но, по некоторым особым причинам, о которых некогда рассказывать теперь, был открыт другой проход, а первым никто не пользовался и не входил в него втечение многих лет. Отсюда отделяется другой подземный ход, который, как я слышал, открывается подъемной дверью в сад.

"Слышал? - повторил я. - Великий Боже! Неужели можно основываться на простом слухе в таком важном деле? Если вы не уверены, что такой проход существует, и что вы съумеете пройти всеми его извилинами, разве мы не рискуем блуждать по ним втечение целой ночи? Или, быть может...

"Не перебивайте меня такими пустыми возражениями; я не имею времени прислушиваться к вашим опасениям, которых не могу разделять и не могу устранить. Когда мы войдем через подъемную дверь в сад (если это удастся), нас ожидает другая опасность.

"Он остановился, наблюдая, как мне казалось, впечатление вызываемых им ужасов, не с злым, а с тщеславным чувством, только для того, чтобы превознести свое собственное мужество при встречах с ними. Я молчал; не слыша ни лести, ни опасении, он продолжал:

"Две свирепых собаки каждую ночь выпускаются в сад, но о них надо будет позаботиться. В стене шестнадцать футов высоты, но брат ваш достал веревочную лестницу, которую он перебросит на эту сторону, и по ней вы спуститесь на другую, где вам не грозит никакой опасности.

"Не грозит мне? А разве она грозит Хуану?

"Не перебивайте меня больше; опасности, возможной в этих стенах, вы должны бояться всего менее; все дело в том, где вы за ними найдете убежище или скрытое место? Деньги вашего брата, вероятно, дадут вам возможность бежать из Мадрида. Ему придется сыпать деньгами, и каждый шаг вашего пути должен быть вымощен золотом. Но и после того, представится так много опасностей, что это будет только началом предприятия. Как вы переберетесь через Пиренеи? Как... не договорил он, проводя рукой по лбу, с видом человека, взявшагося за дело не по силам и тягостно думающого о средствах совершить его.

"Эти искренния слова особенно поразили меня, действуя, как противовес моим прежним предубеждениям. Но чем более я чувствовал к нему доверия, тем более влияли на меня его опасения.

"Возможно ли в конце концов бегство для меня? - повторял я его слова. Я - могу, с вашею помощью, пройти этими запутанными переходами, холодную сырость которых я и теперь уже ощущаю на себе. Я могу выйти оттуда на свет, подняться на стену и спуститься с нея, но затем, куда я могу укрыться, как я буду жить? Вся Испания - один большой монастырь, и я окажусь пленником всюду, куда бы ни направил свои стопы.

"Ваш брат должен позаботиться об этом, - ответил он отрывисто. - Я сделал то, за что взялся.

"Я осыпал его множеством вопросов относительно подробностей моего бегства. Ответы его были однообразны, неудовлетворительны и уклончивы, в такой степени, что сперва внушили мне подозрение, а потом страх. Я спросил:

"Но каким образом эти ключи попали в ваши руки?

"Это вас не касается.

"К моему удивлению, он давал тот-же ответ на все вопросы, какие я задавал ему относительно его средств способствовать моему побегу, так что я вынужден был отказываться от своих вопросов, не удовлетворив их, и возражать на то, что он мне говорил.

"Но как-же мы пройдем чрез ужасный ход вблизи склепа? Подумайте о возможности, о страхе, что мы никогда не увидим света! Подумайте, каково будет бродить среди остатков гробов, натыкаться на кости мертвецов, встречаться с тем, чего нельзя описать, испытывать ужас пребывания среди тех, кто не принадлежат ни к живымь, ни к умершим, среди темных существ, забавляющихся остатками смерти и пирующих среди тления! Разве мы непременно должны проходить вблизи склепа?

"Что же из этого? Быть может, я имею причины больше бояться их, чем вы. Разве вы можете ожидать, что дух вашего отца поднимется из земли, чтобы проклясть вас?

"Я содрогнулся от этих слов, которые он выговорил, видимо желая внушить мне доверие. Они исходили от отцеубийцы, хвастающого своим преступлением в церкви, в полночь, среди безмолвных, но как будто вздрагивающих, ликов святых. Чтобы ослабить это впечатление, я заговорил о неприступности стены, о трудности незаметно прикрепить веревочную лестницу. Он отвечал одними и теми-же словами;

"Предоставьте это мне; все устроено.

"Давая такие ответы, он всегда отворачивался от меня и ограничивался односложными словами. Под конец, я почувствовал, что дело было отчаянным, что я во всем должен был довериться ему. Ему!

препятствующия моему побегу. Тогда он потерял терпение и стал упрекать меня в трусости и неблагодарности; теперь он принял свои естественный, свирепый и угрожающий тон, и я почувствовал более доверия к нему, чем тогда, когда он пытался изменить его. Хотя он действовал на меня отчасти убеждением, отчасти суровостью, но он выказывал так много ловкости, неустрашимости и умелости, что я начал ощущать нечто в роде сомнительной безопасности.

что убил своего отца, он сделал это с целью внушить мне доверие к его смелости. Я видел это из выражения его лица, так как невольно взглянул на него. В его взгляде не чувствовалось ни раскаяния, ни страха: он был отважным, вызывающим и пристальным. Только одна идея связывалась для него с понятием опасности - идея сильного ощущения. Он взял на себя опасную попытку, как игрок, радующийся встрече с достойным его соперником; если ставкою служили жизнь и смерть, он чувствовал только, что играет в большую игру, и что увеличенный запрос на его мужество и искусство давал ему только больше средств добиваться выигрыша. Наше совещание почти приближалось к концу, когда мне пришла мысль, что этот человек подвергает себя опасности, которая кажется почти невероятной, так как он должен преодолеть се ради другого; под самый конец, я решился проникнуть в эту тайну. Я спросил:

"Но как-же вы обезпечите вашу собственную безопасность? Что будет с вами, когда мой побег будет открыт? Если даже подозрение, что вы принимали участие в нем, грозит вам самым страшным наказанием, то что-же произойдет, когда подозрение заменится самой неоспоримой уверенностью?

"Я не могу описать перемены, какая произошла в его лице, пока я произносил эти слова. Некоторое время он смотрел на меня, не говоря ни слова, с неподдающейся определению смесью насмешки, презрения, сомнения и любопытства на своем лице; затем он попробовал засмеяться, но мышцы его лица были слишком неподатливы и грубы, чтобы выказать гибкость, необходимую для того. Для такого лица, как у него, суровость кажется естественной, а улыбка - чем-то судорожным. У него ничего не вышло, кроме болезненного смеха, который называется rictus sardonicus, и ужас которого нельзя описать. Страшно видеть веселость на лице преступления: улыбка его покупается многими стонами. Кровь моя застыла, когда я взглянул на него. Я ждал звука его голоса, как облегчения. Наконец, он заговорил:

"Неужели вы считаете меня таким идиотом, что я буду помогать вашему побегу, рискуя очутиться в пожизненном заключении, или, пожалуй, быть замуравленным, или же попасть в руки Инквизиции", и он засмеялся опять. - "Нет, мы должны бежать вместе. Неужели вы полагаете, что я безпокоился бы столько о деле, в котором играл бы лишь роль пособника? Я думаю об опасности, какой сам подвергаюсь; я думаю о возможности удачи, которая для меня самого сомнительна. Наше положение соединило весьма противуположные характеры в одном и том же предприятии, но это - союз неизбежный и неразрывный. Наша судьба теперь связана с моею такими узами, которых не может разорвать никакая человеческая сила: мы уже никогда не разстанемся больше. Тайна, которою владеет каждый из нас, должна быть охраняема другим. Жизнь одного находится в руках другого, и разлука для нас может оказаться изменой. Мы должны проводить нашу жизнь, наблюдая за каждым вздохом, испускаемым другим, за каждым взглядом, который он бросает, боясь сна, как невольного изменника, и следя за отрывистым шопотом, произносимым другим в безпокойных сновидениях. Мы можем ненавидеть, мучить друг друга, и - что еще хуже - можем надоесть друг другу (потому что даже ненависть была бы облегчением, в сравнении со скукою нашей неразрывности), но мы никогда не должны разлучаться.

"Такая картина моего освобождения, ради которого я рисковал столь многим, заставила меня содрогнуться до глубины души. Я глядел на страшное существо, с которым было связано теперь мое существование. Он уже уходил, но остановился на некотором разстоянии, чтобы повторить свои последния слова, или, быть может, проследить их действие на меня. Я сидел около алтаря; было поздно, и лампады тускло горели в церкви; когда он остановился в приделе, он встал так, что свет лампады, спускавшейся сверху, падал только на его лицо и на одну из рук, которую он вытянул по направлению ко мне. Остальная часть его фигуры была окутана тьмою, что придавало этой призрачной голове без туловища нечто действительно ужасающее. Свирепое выражение его лица, правда, смягчилось в выражение тяжелой мертвенной тоски, когда он повторил: "Мы никогда не разстанемся; я всегда должен быть около вас", при чем низкие звуки его голоса раскатились по церкви, как подземный гром. Наступило долгое молчание. Он продолжал стоять в том-же положении, а я не имел силы изменить своего. Часы пробили три раза; звук их напомнил мне, что час моего пребывания в церкви прошел. Мы разстались; каждый пошел в свою сторону; два монаха, которые должны были придти вслед за мною, к счастью, запоздали на несколько минут (оба они усиленно зевали), и наш уход остался незамеченным.

"День, наступивший после этой ночи, я также не в силах описать, как не могу разложить сновидения на составные части его - здоровое состояние ума, бред, потеря памяти и торжество воображения. Султан, в восточной сказке, который, погрузив голову в бассейн с водою, прежде чем поднять ее, пережил самые изменчивые и невероятные приключения - он был монархом, рабом, супругом, вдовцом, отцом, бездетным человеком - втечение пяти минут, никогда не испытывал таких душевных изменений, как я впродолжение этого памятного дня. Я был то узником, то свободным человеком, то счастливцем, окруженным улыбающимися детьми, то жертвой Инквизиции, корчащейся среди пламени и проклятий. На самом деле, я быль безумцем, вращающимся между надеждой и отчаянием. Целый день мне казалось, что я дергаю за веревку колокол, звон которого попеременно говорит: "день пришел", потому что этот день был моей ночью. Все было благоприятно мне: по всему монастырю стояла полная тишина. Я несколько раз высовывал голову из моей кельи, чтобы убедиться в этом: все было тихо. Не слышалось ничьих шагов в корридоре, не раздавалось ничьего голоса или шопота во всем здании, заключавшем так много человеческих душ. Я прокрался из моей кельи и спустился в церковь. В этом не было ничего необычного для тех, чья совесть или нервы были встревожены во время безсонного мрака монастырской ночи. Когда я приблизился к дверям церкви, где лампады постоянно горели, я услышал человеческий голос. Я отступил в ужасе; затем я решился обернуться. Старый монах молился перед изваянием одного из святых и в молитвах искал облегчения не от тревоги совести или принижения монастырской жизни, а от зубной боли; с этою целью, он прикладывал десны к изваянию святого, прославленного оказанием помощи в подобных случаях {См. Moore, "View of France and Italy".}. Несчастный, старый, измученный человек молился со всем усердием страдания и опять, и опять прикасался деснами к холодному мрамору, что еще более усиливало его жалобы, мучения и усердие. Я присматривался и прислушивался; в моем положении было в одно и то же время что-то забавное и страшное. Мне хотелось смеяться над моим собственным страданием, между тем как каждую минуту оно усиливалось до мучительного состояния. Вместе с тем я боялся, чтобы еще кто-либо не пришел и, чувствуя, что мое онасение осуществляется чьим-то приближением, я обернулся и ощутил невыразимое успокоение, увидав моего сообщника. Я дал ему понять знаком, почему я не мог войдти в церковь; он ответил тем-же способом и отступил на несколько шагов, показав мне, однако, связку огромных ключей под своею одеждой. Это вызвало во мне подъем духа, и я ожидал еще полчаса в состоянии такой душевной муки, что если-бы ее заставили испытывать моего самого непримиримого врага на земле, я, вероятно, закричал бы: "Довольно, пощадите его!" Часы пробили два; я корчился и переступал с ноги на ногу на полу корридора, производя при этом столько шума, сколько считал возможным. Меня вовсе не успокаивало видимое нетерпение моего сообщника, который выступал от времени до времени из-за колонны, скрывавшей его, бросал на меня взгляд, или вернее, молнию дикого и безпокойного любопытства (на что я отвечал взглядом безнадежности), и опять скрывался, бормоча проклятия сквозь зубы, страшный скрежет которых я мог отчетливо слышать в те промежутки, когда сдерживал свое дыхание. Наконец, я сделал отчаянный шаг. Я вошел в церковь и, направившись прямо к алтарю, распростерся на его ступенях. Старый монах заметил меня. Он подумал, что я пришел сюда с тою-же целью, если не с такими-же чувствами, как он; он подошел ко мне с намерением присоединиться к моим молитвам и расположить меня к участию к нему, так как боль теперь перешла у него из нижней челюсти в верхнюю. В таком соединении низших с высшими интересами жизни есть нечто, не поддающееся описанию. Я был узник, жаждавший освобождения и ставивший все свое существование в зависимость от шага, который вынужден был сделать: вся моя здешняя и. быть может, будущая жизнь были связаны с одним моментом; а рядом со мною стоял на коленях человек, судьба которого была уже определена, который ничем не мог быть, как только монахом втечение немногих лет своего безполезного существования, - и он умолял о непродолжительном освобождении от временной боли, какую я готов был переносить втечение целой жизни за один час свободы. Когда он приблизился ко мне и просил меня помолиться вместе с ним, я отшатнулся от него. Я почувствовал различие в предметах нашего обращения к Богу и не решался допытываться от моего сердца причины этого различия. Я не знал в эту минуту, кто из нас был правее, - он ли, молитва которого не оскверняла этого места, или я, кому приходилось бороться против неестественного образа жизни, обеты которой я готовился нарушить. Я, однако, стал на колени вместе с ним и молился за облегчение его страданий с несомненной искренностью, так как успех моих прошений послужил бы средством к его удалению. Когда я стал на колени, я испугался собственного лицемерия. Я осквернял алтарь Божий, я издевался над страданиями человека, за которого молился, я был худший из всех лицемеров, потому что стоял на коленях близ алтаря. Но разве я не был вынужден к тому? Если я был лицемером, кто сделал меня им? Если я осквернял алтарь, кто привлек меня к нему, кто заставил произнести перед ним обеты, которые моя душа отрицала и отвергала, прежде чем уста мои выговаривали их? Но теперь было не время для исследования своей души. Я стоял на коленях, молился и дрожал, пока несчастный страдалец, утомившись безплодностью своих прошений, встал и побрел к выходу. Втечение нескольких минуть, я дрожал от ужасной тревоги, чтобы еще кто-нибудь не вошел сюда; быстрые и решительные шаги, раздавшиеся в приделе, в один миг возвратили мне спокойствие: это был мой сообщник. Подойдя ко мне, он произнес несколько проклятий, оскорблявших мой слух, более в силу привычки и впечатления места, где мы находились, чем прямым смыслом своим; затем он поспешил

"Дверь была очень низка, мы спустились к ней по четырем ступеням. Он стал вкладывать ключ, обернув его рукавом своей одежды чтобы заглушить звук. При каждой попытке, он отскакивал назад скрежетал зубами, топал ногою, затем начинал действовать обеими руками. Замок не пропускал ключа; я то мучительно стискивал руки, то вскидывал их над головой. "Достаньте огня", - сказал он шопотом. - "Возьмите лампаду от одной из этих фигур". Легкомыслие, с каким он говорил о святых изображениях, испугало меня, и это действие показалось мне близким к святотатству; однако, я пошел и взял лампаду, которую, дрожащей рукой, держал перед ним, пока он опять пытался вложить ключ. Во время этой второй попытки, мы сообщали друг другу шопотом опасения, которые едва позволяли нам дышать настолько, чтобы иметь возможность шептать.

"Не слышно никакого шума?

"Нет, это - эхо от скрипучого, неподатливого замка.

"Никто не идет?

"Никто.

"Выгляньте в корридор.

"Тогда я не могу светить вам.

"Это ничего, только бы не попасться.

"Все ничего, только бы убежать, - подтвердил я с мужеством, которое заставило его приподняться, когда я поставил лампаду и старался вместе с ним повернуть ключ.

"Он скрипел и не слушался; замок казался неодолимым. Мы пробовали снова, стискивая зубы, сдерживая дыхание; пальцы наши были стерты почти до костей, - и все напрасно. Еще новая попытка, и столь же тщетная. Переносил ли он неудачу хуже, чемь я, вследствие врожденной свирепости своего характера, или подобно многим, несомненно мужественным людям, не выносил даже незначительной физической боли, хотя готов был в борьбе рисковать жизнью и лишиться её без малейшого ропота, - отчего бы то ни было, он сел на ступени, которые вели к двери, вытер рукавом своего платья крупные капли, выступившия у него на лбу, вследствие напряжения и страха, и бросил на меня взгляд искренний и отчаянный в одно и тоже время. Часы пробили три. Звук их раздался в моих ушах, как труба судного дня. Он стиснул руки с жестокой, судорожной мукой, как будто изображая последнюю борьбу нераскаянного злодея, той мукой без угрызения совести, тем страданием без утоления или утешения, которое, если можно так сказать, облекает преступление в блестящую одежду великодушия и заставляет нас удивляться падшему духу, которому мы не смеем сочувствовать.

"Мы погибли, - вскричал он, - мы погибли. В три часа другой монах должен придти в церковь на молитву. Я слышу шаги его в корридоре, - прибавил он тише, тоном невыразимого ужаса.

"В ту минуту, как он проговорил эти слова, ключ, который я все время не переставал нажимать, повернулся в замке. Дверь отворилась, проход открылся перед нами. При виде того, сообщник мой оправился, и в следующую минуту мы оба были в проходе. Первой нашей заботой было вынуть ключ и запереть дверь изнутри; пока мы это делали, мы убедились с радостью, что в церкви никого не было, и никто не приближался к ней. Наш страх обманул нас; мы отошли от двери, взглянули друг на друга с уверенностью, ожившею лишь на половину, и начали свое движение по подземелью в молчании и безопасности. Безопасности! Боже мой, я и теперь дрожу при мысли об этом подземном путешествии среди склепов монастыря, со спутником отцеубийцей. Но с чем только опасность ни заставит освоиться? Если-бы кто-нибудь рассказал мне такую историю о другом человеке, я бы назвал последняго самым безпечным и отчаянным существом на земле, - а между тем, этим человеком был я. Я поправил лампаду (свет которой, повидимому, упрекал меня в святотатстве каждым лучом, какой он бросал на наш путь) и молча следовал за своим спутником. Романы ознакомили вашу родную страну, сэр, с описаниями подземных ходов и сверхъестественных ужасов. Все это, даже в самом красноречивом изображении, отступает перед мертвым ужасом, какой должен был испытывать тот, кто пустился в предприятие, превышавшее его силы, опытность или расчеты, и вынужден был вверить свою жизнь и свободу рукам, запятнанным отцовскою кровью. Напрасно старался я поднять свой дух, говоря себе: "Это должно продлиться лишь короткое время", стараясь убедить себя, что необходимо иметь таких товарищей в отчаянных предприятиях, - все было напрасно. Я боялся своего положения и самого себя, а это - ужас, какой мы не в силах преодолеть. Я спотыкался о камни, я холодел от страха при каждом шаге. Голубоватый туман скоплялся перед моими глазами; он окутывал края лампады тусклым и расплывчатым светом. Воображение мое начало работать, и, когда я слышал проклятия, которыми мой спутник выговаривал мне за мое невольное промедление, я почти начинал бояться, что иду по следам демона, который заманил меня сюда для целей, недоступных нашему представлению. Суеверные рассказы теснились во моем уме, подобно тому, как страшные картины обступают находящихся в мраке. Я слыхал об адских существах, обольщающих монахов надеждами на освобождение, заманивающих их в склепы монастыря и предлагающих там условия, которые также страшно передать, как и исполнить. Я думал о людях, вынужденных присутствовать на дьявольских пиршествах, видеть, как подается жареное человеческое мясо, пить испорченную кровь, слышать дьявольския анафемы на той грани, где смешиваются жизнь и вечность, слышать под сводами хоры демонов, исполняющих черную мессу своего адского шабаша, думал обо всем этом, внушавшемся мне бесконечными ходами, тусклым светом и демоническим спутником.

"Наше блуждание в подземных проходах казалось бесконечным. Мой спутник поворачивал вправо, влево, шел вперед, возвращался назад, (остановки были особенно страшны). Затем он опять шел дальше, избирал другое направление, где ход был так низок, что я, поспевая за ним, должен был ползти на руках и на коленях, и даже в этом положении голова моя ударялась о шероховатый потолок. Когда наше движение продолжалось уже достаточно долго (по крайней мере, так казалось мне, потому что минуты составляют часы в ночи прохода или, скорее, норы, невозможно было видеть за десять дюймов перед собою. Правда, я мог видеть с помощью лампады, которую держал бережно и дрожащей рукой, но она уже начинала гореть тускло в спертом. скудном воздухе. Ужас сдавил мне горло. Окруженный сыростью и мокротой, я чувствовал лихорадку во всем теле. Я опять крикнул, но ничей голос не отозвался мне. В опасных положениях, воображение, к несчастию, бывает чрезвычайно деятельным, и я не мог не вспомнить и не применить к себе читанного мною когда-то рассказа о путешественниках, пытавшихся изследовать склепы египетских пирамид. Один из них, двигавшийся впереди, подобию мне, на руках и на коленях, в узком проходе, от страха или от естественного последствия своего положения, раздался так, что не мог ни двинуться вперед или назад, ни пропустить своих спутников. Они уже были на обратном пути; проход оказался закрытым этим непреодолимым препятствием, и огни их свечей дрожали, готовясь погаснуть; проводник, испугавшись настолько, что не в силах был подать ни помощи, ни совета, предложил, с эгоизмом, вызываемым у всех смертельной опасностью, разрезать на куски несчастного, заграждавшого проход. Тот слышал это предложение, и, съежившись от мучительного действия этих слов, благодаря сильному мышечному сокращению, принял свои обыкновенные размеры, вылез оттуда и дал возможность своим спутникам двинуться вперед. Но от усилия, он задохся и остался здесь в виде трупа. Все эти подробности, которые нужно долго рассказывать, разом нахлынули на мою душу, - впрочем, не на душу, а на тело. Я весь состоял из физического чувства, из напряженной телесной муки; только один Бог знает и только человек может чувствовать, насколько мука может поглотить и уничтожить в нас все другия чувства, каким образом мы можем в такую минуту убить близкого человека, чтобы питаться его мясом, и этим способом добиться жизни и свободы, подобно тому, как застигнутые кораблекрушением иногда грызли свое собственное мясо, чтобы поддержать существование, которое убывало вместе с этой неестественной пищей.

"Я попытался отползти назад, и мне это удалось. Я думаю, рассказ, который я вспомнил, оказал мне пользу: я почувствовал сокращение мышц вроде того, о каком читал. Это ощущение заставило меня почувствовать себя свободным, что и оказалось, действительно, в следующую минуту: каким-то образом, я выбрался из прохода. Вероятно, я сделал одно из тех величайших усилий, энергия которых не только возрастает, но и зависит от их безсознательности. Тем не менее, я был измучен и стоял, почти не дыша, с гаснущей лампадой в руках, озираясь кругом и ничего не видя, кроме черных и мокрых стен и низких сводов склепа, которые хмурились надо мною, с видом бесконечной враждебности, отнимавшей всякую надежду. Лампада быстро угасала в моих руках; я смотрел на нее, не спуская глаз. Я знал, что моя жизнь и, что еще дороже жизни, мое освобождение зависели от возможности сберечь её последнюю вспышку, и, тем не менее, смотрел на нее глазами идиота, остановившимся взглядом. Лампада мерцала все слабее и слабее; её умирающие лучи заставили меня опомниться. Я поднял голову и огляделся кругом. Вспыхнувшее на мгновение пламя обнаружило какой-то предмет около меня. Я вздрогнул и испустил крик, не сознавая того, что делаю, так как чей-то голос проговорил мне: "Тише, молчите: я оставил вас затем, чтобы осмотреться в проходах. Я нашел дорогу к подъемной двери; молчите, все в порядке". Я подвигался, дрожа; мой спутник, казалось мне, также дрожал. Он прошептал:

"Неужели лампада сейчас погаснет?

"Вы видите.

"Постарайтесь подержать ее на несколько минут.

"Постараюсь, но если это не удастся, что тогда?

"Тогда мы погибнем, - прибавил он с таким проклятием, от которого своды должны были бы обрушиться на наши головы.

"Несомненно, однако, сэр, что к чувствам отчаяния более подходят отчаянные выражения; так, богохульства этого негодяя придали мне какую-то ужасную уверенность в его мужестве. Он шел впереди, бормоча проклятия, а я следовал за ним, наблюдая за последним светом лампады, с мукой, увеличивавшейся страхом дальнейшого раздражения моего ужасного путеводителя. Я уже упоминал, каким образом наши чувства, даже при самом страшном напряжении, сосредоточиваются на мелких и ничтожных подробностях. Несмотря на все мое старание, огонь лампады уменьшался, колебался, вспыхивал бледным светом, как улыбка отчаяния, и, наконец, угас. Я никогда не забуду взгляда, какой мой проводник бросил на меня при его слабеющем свете. Я следил за этим светом, как за последними биениями умирающого сердца, как за содроганиями духа, готовящагося покинуть нас на веки. Я видел, как свет угас, и уже считал себя среди тех, "которым на веки суждеца черная тьма мрака".

"Именно в эту минуту слабый звук достиг наших окоченевших ушей: это была утренняя служба, совершавшаяся в это время года при свечах, и только что начавшаяся в капелле, находившейся над нами. Этот голос неба пронизал нас: мы казались сами себе пионерами мрака, стоящими на границе ада. На меня произвело неописуемо зловещее впечатление это небесное торжество, говорившее нам об отчаянии словами надежды, напоминавшее о Боге тем, кто закрывали уши при звуке Его имени. Я упал на землю - от того ли, что споткнулся в темноте, или от того, что у меня подкосились ноги от волнения, - не могу сказать. Меня подняли грубая рука и еще более грубый голос моего спутника. Среди проклятий, от которых у меня стыла кровь, он сказал, что теперь не время терять силы или бояться. Я спросил его дрожа, - что я должен делать? Он ответил: "Идти за мною и нащупывать дорогу в темноте". Страшные слова! Те, кто открывают нам наше бедствие во всем его целом, всегда кажутся нам злыми, потому что наше сердце или наше воображение обольщает нас надеждой, что оно не так велико, как показывает действительность. Правду мы скорее можем услышать из чьих бы то ни было уст, чем из своих собственных.

"В темноте, в полной темноте, на руках и на коленях, потому что я не мог уже стоять, я следовал за ним. Это движение вскоре подействовало мне на голову; сперва она стала кружиться, а затем ее охватило оцепенение. Я остановился. Он пробормотал проклятие, и я инстинктивно двинулся снова, подобно собаке, слышащей голос недовольного хозяина. Мое платье было в лохмотьях, с колен и рук была содрана кожа. Мне досталось несколько сильных ударов в голову, оттого что я наталкивался на выпятившиеся, неотесанные камни, составлявшие неправильные стены и потолок этого бесконечного прохода. Кроме того, противуестественная атмосфера, вместе с напряженностью моего волнения, вызывали такую жажду, что мучения её как будто происходили оттого, что в горле у меня находился раскаленный уголь, которого я касался, ища влаги, но который оставлял только огненные искры на моем языке. Таково было мое состояние, когда я заявил моему спутнику, что не могу идти дальние. "Так оставайтесь здесь и истлевайте", получил я в ответ; быть может, самые нежные слова ободрения не могли бы произвести на меня столь сильного действия. Эта уверенность отчаяния, этот вызов, обращенный к самой грозной опасности, придали мне временное мужество, - но какую цену имеет мужество среди мрака и сомнения. По спотыкающимся шагам, по удушливому дыханию, по произносимым вполголоса проклятиям, я догадывался о том, что происходило. Я был прав. В конце всего, наступила разом безнадежная остановка; се возвестили последний дикий вопль, отчаянный скрежет зубов, всплеск, или скорее, хрустение стиснутых рук, в ужасном экстазе величайшей муки. В эту минуту, я стоял на коленях позади его и повторял каждый его крик и жест с неистовством, изумлявшим его. Он проклятиями заставил меня молчать. Затем он пытался молиться, но молитвы его походили на проклятия, а проклятия так похожи на молитвы у злых людей, что, задыхаясь от ужаса, я умолял его перестать. Он перестал, и около получаса, никто из нас не произносил ни одного слова. Мы лежали рядом, как две измученных собаки, о которых я читал, будто оне легли умирать около преследовавшагося ими животного, обдавая его своим предсмертным дыханием, так как не имели силы его схватить.

"Такою-то являлась нам свобода - близкой и в то же время безнадежной. Мы лежали, не смея говорить друг с другом, потому что могли только говорить о своем отчаянии, и ни один из нас не решался увеличивать отчаяния другого. Страх, который, как мы знаем, испытывается другим, и который мы боимся увеличить, говоря о нем даже тому, кому он известен, составляет, быть может, самое ужасное впечатление, когда-либо испытанное человеком. Даже физическая жажда, повидимому, исчезала в пламенной жажде души найти какое-нибудь общение с миром, тогда как всякое общение было безнадежно и невозможно. Быть может, осужденные духи ощущают то-же в своем последнем приговоре; они знают все, что должны будут претерпеть, и не осмеливаются открыть друг другу ужасную истину, ни для кого уже не составляющую тайны, но кажущуюся такою вследствие глубокой молчаливости их отчаяния. Умалчиваемая тайна есть единственная тайна. Слова нечестивы перед безмолвным и невидимым Богом, Который как будто облекает нас саваном в минуты величайшого бедствия.

"Эти мгновения, казавшияся мне бесконечными, вскоре должны были прекратиться. Мой спутник вскочил и испустил крик радости; я думал, что он помутился в разсудке, но этого не было. Он восклицал: "Свет, свет неба; мы близко к подъемной двери; я вижу свет, проникающий через нее." Среди всех ужасов нашего положения, он постоянно держал глаза поднятыми к верху, зная, что если свет не далеко от нас, то малейший проблеск его будет заметен в густом, окружавшем нас мраке. Он говорил правду. Я встал на ноги и также увидел свет. С крепко сжатыми руками, с стиснутыми и безмолвными устами, расширенными, жадными глазами, мы смотрели вверх. Тонкая полоска серого цвета появилась над нашими головами. Она расширялась, она яснела. Это был свет неба, и дуновения его доносились до нас через трещины подъемной двери, открывавшейся в сад".



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница