Мельмот-Скиталец.
Том II.
Глава XII

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Метьюрин Ч. Р.
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Мельмот-Скиталец. Том II. Глава XII (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА XII.

Juravi lingua, mentem injurat am gero.--
Who brought you first acquaint ed with the devil?

"Я бежал до тех пор, пока не задохся, или не потерял сил (не замечая, что нахожусь в темном проходе), и, наконец, не натолкнулся на какую-то дверь. Ударившись о нее, я распахнул ее настеж и очутился в низкой темной комнате. Я упал на руки и на колени; приподнявшись и оглядевшись кругом, я увидел нечто столь странное, что забыл на минуту свою личную тревогу и страх.

"Комната была очень мала, и я мог заметить, что я не только раскрыл дверь, но и висевшую перед нею большую завесу, широкия складки которой оставляли мне возможность укрыться, еслибы это было нужно. В комнате никого не было, и у меня было время ознакомиться на свободе с её странной обстановкой.

"Там находился стол, покрытый сукном; на нем помещались сосуд оригинальной формы и книга, в которую я заглянул, но не мог в ней прочитать ни одной буквы. Поэтому я благоразумно признал ее за магическую книгу и закрыл с чувством понятного ужаса. (Это был список еврейской Библии, отмеченный самаринскими точками). Там лежал еще нож, а к ножке стола был привязан петух, возвещавший громкими криками свое нетерпение по поводу лишения его свободы.

"Я сознавал, что все вместе это представляло нечто странное и имело вид приготовления к жертвоприношению. Я вздрогнул и закутался в складки занавеси, висевшей перед дверью, которую я растворил своим падением. Тусклая лампа, спускавшаяся с потолка, показывала мне все эти предметы и позволяла наблюдать все, что вслед затем произошло. Человек средних лет, с наружностью, которой, даже на взгляд испанца, придавали нечто особенное темные, густые брови, резко выступающий нос и блеск белков глаз, вошел в комнату, опустился на колени перед столом, поцеловал книгу, лежавшую на нем, прочитал оттуда несколько фраз, которые, как казалось мне, должны были предшествовать какому-то ужасному жертвоприношению; затем он попробовал острие ножа, опять стал на колени, произнес несколько слов, непонятных для меня (оне были на языке этой книги), и громко позвал кого-то, называя его Манассия-бен-Соломон. Никто не откликнулся. Он вздохнул, провел рукою по лбу, с видом человека, извиняющагося перед самим собою за кратковременную забывчивость, и произнес имя "Антонио". Молодой человек немедленно вошел и спросил:

"Вы звали меня, отец?

"Да, я звал тебя, мой сын, но почему ты не откликнулся мне?

"Я не слыхал, отец; я не думал, что вы зовете меня. Я слышал только имя, каким никогда прежде не назывался. Когда вы сказали "Антонио", я повиновался вашему призыву и пришел.

"Но этим

"Отец мой, я приму всякое имя, какое вы выберете.

"Нет, выбор нового имени должен зависеть от тебя самого; ты должен на будущее время принять или имя какое ты слышал, или некоторое другое.

"Какое же другое?

"Отцеубийцы.

"Юноша содрогнулся от ужаса, - не столько от самого слова, сколько от выражения, с каким оно было произнесено; поглядев некоторое время на отца с видом боязливого и умоляющого недоумения, он разразился рыданиями. Отец воспользовался этой минутой. Он крепко взял сына за руки и проговорил.

"Дитя мое, я дал тебе жизнь, и ты можешь отплатить мне за нее: моя жизнь зависит от тебя. Ты думаешь, что я католик: я тебя воспитал, как католика, для сохранения моей и твоей жизни в такой стране, где исповедание истинной веры неизбежно повлекло бы за собой гибель обоих. Я принадлежу к тому народу, которого каждый клеймит и поносит, и умелости и талантливости которого, тем не менее, неблагодарная страна, проклинающая его, обязана половиной источников своего национального благосостояния. Я - еврей, израильтянин, один из тех, о которых даже христианский апостол говорит, что они "верою побеждали царства, творили правду и получали обетование"...

"Он остановился, не желая, чтобы дальнейшия слова оказались противоречащими его чувствам.

"Страдающий или торжествующий Мессия придет {Евреи верят в двух Мессий, страдающого и торжествующого, ради примирения пророчества с своими ожиданиями.} продолжал он. Я - еврей; я назвал тебя в час твоего рождения именем Манассии бен-Соломона. Я назвал тебя этим именем, я чувствовал, что оно с этого часа слилось с моим сердцем, и надеялся, когда оно звучало мне из глубины этого сердца, что когда-нибудь ты признаешь его своим. Это было мечтой, но неужели, возлюбленное дитя мое, ты не осуществишь этой мечты? Неужели не осуществишь? Неужели? Бог твоих отцов ожидает тебя, а твой отец у твоих ног умоляет тебя последовать вере твоего праотца, Авраама, пророка Моисея и всех святых пророков, пребывающих с Господом и видящих в эту минуту колебания твоей души между чуждой нам верой и верою тех, кто поклоняются Богу твоих отцов, Богу веков, вечному Богу неба и земли, у которого нет поклонников, кроме тех, кто, подобно мне, приносят ему в жертву свои сердца в уединении, под угрозою, что эти сердца будут пронизаны их родными детьми.

"При этих словах, молодой человек, пораженный всем, что он видел, и слышал, и вовсе не приготовленный для внезапного перехода из католицизма в юдаизм, залился слезами. Отец, пользуясь благоприятной минутой, заговорил:

"Ты должен теперь, мое дитя, объявить себя рабом тех, которые отстранились от закона Моисея и от заповедей Божиих, или присоединиться к верующим, которые упокоятся на лоне Авраамовом и оттуда будут видеть, как неверующие горят в адском огне и напрасно просят дать им каплю воды, согласно словам их пророка. Разве такая картина не вызывает у тебя горделивого желания отказать им в такой капле?

"Я не откажу им в ней, - с рыданиями ответил юноша; - я отдам им эти слезы.

"Побереги их для гроба твоего отца, - прибавил евреи, - для гроба, на который ты меня осудил. Я жил, копил деньги, высматривал, подлаживался к этим неверующим, и все для тебя. А теперь... а теперь ты отвергаешь Бога, Который один может спасти тебя, и отца, умоляющого на коленях принять это спасение.

"Нет, не могу, - проговорил ошеломленный юноша.

"На что-же ты решаешься в таком случае? Я у твоих ног, чтобы узнать твое решение. Смотри, таинственные орудия твоего посвящения готовы. Вот неиспорченная книга Моисея, пророка Божия, каким его признают и неверующие. Вот все приготовления для года искупления; решай - должен ли ты, посредством этих обрядов, быть посвящен теперь-же истинному Богу, или должен схватить твоего отца (отдающого жизнь в твои руки) и тащить его за горло в тюрьмы Инквизиции. Ты это можешь сделать, - сделаешь ли ты это?

"Униженно, весь дрожа, отец поднял стиснутые руки вверх. Я воспользовался этой минутой: отчаяние придало мне смелость. Я не понимал ни одного слова из того, что было сказано, за исключением упоминания об Инквизиции. Я воспользовался этим последним словом: я ухватился в своем отчаянии за сердце отца и его сына. Я бросился вперед из-за занавеси и воскликнул:

"Если он не выдаст тебя Инквизиции, то я это сделаю.

"Вместе с тем, я упал к его ногам. Это соединение вызова и унижения, моя жалкая фигура, инквизиционная одежда и вторжение среди этого тайного и торжественного свидания, поразили еврея ужасом, который он напрасно старался скрыть, пока, наконец, встав на ноги, которые у меня подогнулись от слабости, я не прибавил:

"Да, я выдам вас Инквизиции, если вы немедленно не укроете меня от нея.

"Евреи взглянул на мою одежду, понял опасность, грозившую ему и мне и, с несравненным костюм. Почти одновременно, он громко позвал а платье мое все оказалось разорванным.

"Было нечто страшное и смешное в сцене, какая затем произошла. Ревека, старая еврейка, пришла на его зов, но, увидя третье лицо, удалилась в ужасе, между тем как её господин, в своем смущении, напрасно звал ее христианским именем Марии. Вынужденный один отодвигать стол, он его опрокинул и переломил ногу привязанного к нему несчастного животного, которое, внося свою долю в общее смятение, испускало резкие и невыносимые крики. Еврей, схватив жертвенный нож, оживленно повторил несколько раз какие-то слова и прекратил мучения несчастной птицы; затем, дрожа за открытое проявление своего юдаизма, он сел среди обломков опрокинутого стола, осколков разбитой посуды и остатков замученного петуха. Он посмотрел на меня взглядом отупелого и забавного безсилия и спросил, как будто в бреду: "Зачем господам инквизиторам угодно было посетить его скромное, но честное, жилище?" Я был смущен, едва-ли менее его; хотя мы говорили на одном и том же языке, и, силою обстоятельств, были вынуждены к одинаково странному, внушенному отчаянием взаимному доверию, но в первые полчаса нам был бы необходим разумный истолкователь наших восклицаний, проявлений страха и выражении откровенности. Наконец, наш общий страх оказал полезное действие, и мы поняли друг друга. Дело закончилось тем, что не дольше, как через час, я увидел себя одетым в удобное платье и сидящим за столом, обильно уставленном яствами, чувствуя на себе пристальные взгляды моего невольного хозяина и наблюдая его, в свою очередь, злыми, недоверчивыми глазами, перебегавшими от стола к нему, как будто я мог, в случае опасности от его евреем, обманщиком, злодеем, который, питаясь на счет нашей святой церкви, превратил пищу, доставляемую ею, в яд и старался влить этот яд в уста своего сына. Я же был лишь беглец из Инквизиции, узник, имевший инстинктивное и весьма извинительное нежелание доставлять инквизиторам труд зажигать костер для меня, тогда как его можно было употребить с большей пользой для сожжения приверженца закона Моисеева. На самом деле, при безпристрастном разсмотрении, все склонялось в мою пользу, и еврей действовал, как будто он именно так думал, хотя все это я приписывал страху его перед Инквизицией.

"Эту ночь я спал - не знаю, как и где? У меня были странные сновидения еще прежде, чем я заснул, если только я спал; затем эти видения, эти предметы проходили передо мною с страшной и суровой действительностью. Я часто искал в своей памяти следов первой ночи, проведенной под кровлей еврея, но ничего не мог найти, за исключением убеждения в моем полном умственном разстройстве. Этого не могло быть, и я не знаю, как это было. Я помню что еврей светил мне вверх по узкой лестнице, и я спрашивал у него, - не ступени ли это, спускающияся в тюрьмы инквизиции? Помню, что он распахнул дверь, и я спросил не дверь ли это в комнату пытки? Помню, что когда он пытался раздеть меня, я вскрикивал: "Не привязывайте меня слишком туго, - я знаю, что должен терпеть, но будьте милосердны," а когда он опустил меня на постель, я крикнул: "Так вы привязали меня к дыбе? Затяните покрепче, чтобы мне скорее потерять сознание, но не давайте врачу щупать мой пульс, - пусть он перестанет биться, и страдания мои прекратятся". Я ничего более не помню втечение многих дней, хотя и старался вспомнить, и, по временам, у меня мелькали отрывки мыслей, почти утраченных. О, сэр, бывают . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

"На самом деле, прошло много дней, прежде чем еврей почувствовал, что его безопасность покупается слишком дорогой ценой - путем гостеприимства для безпокойного и, пожалуй, умственно разстроенного пришельца. Он воспользовался первым случаем, какой представился по возстановлении моего разсудка, чтобы намекнуть мне на это и дружелюбно осведомиться, что я предполагаю делать и куда думаю отправиться. Этот вопрос в первый раз открыл передо мною перспективу безнадежного и бесконечного отчаяния: Инквизиция, как будто огнем и мечем, опустошила все мои жизненные пути. Во всем королевстве испанском для меня не было места, где бы я мог остановиться, куска, какой я мог бы съесть, руки, какую я мог бы пожать, голоса, чтобы приветствовать меня, кровли, чтобы укрыться под нею.

"Вам незачем объяснять, сэр, что власть Инквизиции, подобно смерти, отрывает вас одним прикосновением от всех земных привязанностей. С той минуты, как вас захватила её рука, все прочия человеческия руки отстраняются от вас: у вас нет более ни отца, ни матери, ни сестры, ни ребенка. Самый преданный и привязанный из этих родственников, который в обыкновенных сношениях человеческой жизни готов был бы подложить свои руки под ваши ноги, чтобы путь казался вам мягче, первый схватит вязанку дров, предназначенных превратить вас в пепел, если Инквизиция потребует такой жертвы. Я все это знал и, кроме того, чувствовал, что если-бы я не был никогда узником Инквизиции, я все-таки оставался бы одиноким существом, отверженным отцом и матерью, невольным убийцей моего брата, единственного человека на земле, который любил меня или которого я мог любить и надеяться на него, человека, промелькнувшого, как молния, в моем кратком челове столь же полное и безнадежное, как в тюрьмах Инквизиции. Даже если-бы чудо помогло мне выбраться из Испании, - мог ли я просуществовать хотя один день в какой-либо стране, не зная ни её языка, ни нравов, ни способов для приобретения средств к жизни? Неизбежная голодная смерть смотрела мне в глаза, и чувство унижения, сопровождавшее сознание моей полной и безнадежной безпомощности, было самой острой стрелой в колчане, заключавшемся в моем сердце. Мое значение в собственных глазах уменьшалось еще тем, что я перестал быть жертвой преследования, от которого страдал так долго. Пока люди считают нас заслуживающими того, чтобы нас мучить, мы всегда сохраняем некоторое достоинство, хотя болезненное и воображаемое. Даже находясь в руках Инквизиции, я кому-то принадлежал, за мною наблюдали, и оберегали меня; теперь я был отвергнут целым миром и проливал слезы, в которых было столько-же горечи, сколько и безсилия, - видя перед собой безнадежную обширность пустыни, какою мне предстояло идти.

"Еврей, вовсе не смущавшийся этими чувствами, ежедневно уходил за справками, и однажды вечером возвратился в таком восторге, что, казалось мне, принес с собой полную уверенность в собственной безопасности, если не в моей. Он сообщил мне, что в Мадриде распространился слух, будто я погиб на пожаре, при падении горящих развалин. Он прибавил, что вероятность этого слуха усиливалась невозможностью узнать погибших при крушении свода: настолько их тела были обезображены огнем и расплющены тяжелыми обломками; впрочем, останки их были собраны, и было предположено, что и мои находятся в том числе. За упокой их отслужена обедня, и части их обугленных тел, сложенные в одном гробе {Такой необычайный факт произошел после ужасного пожара, стоившого жизни шестнадцати лицам, в одном доме на Стефенс-Грине, в Дублине, в 1816 году. Автору пришлось слышать крики страдальцев, которых невозможно было спасти, втечение полутора часа.}, погребены под сводами Доминиканской церкви. При этом, некоторые из членов первых фамилий Испании, в глубочайшем трауре и с закрытыми лицами, молча выражали свою печаль о тех, кого они побоялись бы признать своими родственниками, еслибы те еще были живы. Без сомнения, груда пепла не могла более быть предметом даже религиозной вражды. Евреи прибавлял, что моя мать находилась в числе присутствовавших на погребении, но в таком длинном и густом вуале, и с такой немногочисленной свитой, что герцогиню ди Монсада можно было узнать только по слухам, сообщавшимся шопотом, будто она находилась здесь для исполнения наказания, назначенного церковью. Он прибавил, что успокоило меня еще более, будто святое учреждение охотно поддерживало слух о моей смерти; они желали, чтобы меня считали мертвым, а то, чего желает Инквизиция, редко не находит веры в Мадриде. Это подтверждение свидетельства о моей смерти было лучшим обезпечением моей жизни. В своей радостной сообщительности, расширявшей его сердце, если не его гостеприимство, еврей, пока я глотал хлеб и воду (желудок мой все еще отказывался от животной пищи), рассказал мне, что в этот самый вечер должна состояться процессия, наиболее торжественная и великолепная из всех, когда-либо виданных в Мадриде. Святое учреждение должно появиться во всей роскоши и блеске своей славы в сопровождении хоругвей св. Домипика и креста, а все духовные ордена Мадрида должны примкнуть к нему, с присвоенными им знаками, под охраной сильной военной стражи (присутствие которой, по той или другой причине, считалось необходимым или соответствующим обстоятельствам); эта процессия, вместе со всем населением Мадрида, должна проследовать в главную церковь, чтобы выказать смирение по поводу недавняго бедствия и просить святых о более деятельной помощи в случае будущого пожара.

"Наступил вечер, и еврей оставил меня; под каким-то необъяснимым и непреодолимым впечатлением, я поднялся в самую верхнюю комнату дома и, с бьющимся сердцем, ожидал звона колоколов, который должен был возвестить о начале церемонии. Мне не пришлось долго ждать. Когда начало темнеть, каждая колокольня в городе заколебалась от ударов искусно подобранных колоколов. В верхней комнате, где я находился, было только одно окно, но, скрываясь за занавеской, которую я отдергивал от времени до времени, я вполне мог видеть все зрелище. Дом еврея выходил на открытое пространство, через которое должна была проходить процессия; оно уже так было наполнено народом, что я недоумевал, каким образом процессия может проложить себе путь чрез такую плотную, непроницаемую массу. Наконец, я мог различить движение, как-будто исходившее от какой-то отдаленной силы, дававшей толчек обширному телу, катившемуся и черневшему у меня под ногами, подобно тому, как приходит в движение океан от первого и отдаленного волнения, производимого бурей.

"Толпа колебалась и шевелилась, но, повидимому, не подавалась ни на один шаг. Процессия началась. Я мог видеть, как она приближалась, обозначаясь Распятием, хоругвями и свечами (они отложили процессию до поздняго времени, чтобы усилить её впечатление светом факелов). Я заметил, что толпа, еще на большом разстоянии, разом дала ей дорогу. Затем полился поток процессии, стремясь вперед, подобно величественной реке, между двумя берегами человеческих тел, сохранявшими правильное и неизменное разстояние между собой, как-будто они были из камня; хоругви, кресты и свечи казались гребнями пены на несущихся волнах, то поднимавшихся, то опускавшихся. Наконец, процессия подошла еще ближе, и все великолепие её выступило перед моими глазами, с безпримерною внушительностью и величественностью. Одежды духовных лиц, сверканье факелов, вступавших в борьбу с умирающими сумерками и как будто говоривших небу: "Твое солнце село, но у нас есть свое", - торжественный и решительный вид всех участников процессии, казалось, шествовавших по трупам королей и имевших такой вид, как-будто они говорили: "Что значит скипетр перед крестом?" - само черное Распятие, замыкавшее шествие, в сопровождении хоругви св. Доминика с страшной надписью, - все это было зрелищем, умиляющим все сердца, и я несказанно радовался тому, что я - католик. Вдруг поднялся шум среди толпы; я не понимал, откуда он исходил, потому что все казались в радостном и возвышенном настроении.

"Я отдернул занавеску и увидел, при свете факелов, в толпе служителей, собравшихся около хоругви св. Доминика, фигуру спутника моего бегства. Его история была хорошо известна. Сперва послышался слабый свист, а затем дикий, заглушенный рев. Я разслышал голоса в толпе, громко повторявшие: "Зачем все это? Зачем они спрашивают, почему Инквизиция чуть вся не сгорела? - почему Пресвятая Дева лишила ее своего покровительства? почему святые отвратили свои лица от нас? - когда отцеубийца идет среди служителей Инквизиции. Разве руки, перерезавшия горло отца, могут поддерживать знамя креста?" Сперва это были слова немногих, но ропот быстро распространялся над толпой; бросались свирепые взгляды, руки сжимались и поднимались, и некоторые хватали камни с земли. Процессия, однако, подвигалась вперед, и каждый становился на колени перед большими крестами, по мере того, как они приближались, высоко несомые священниками. Но и ропот усиливался, и слова "отцеубийца, профанация, жертва" раздавались со всех сторон, даже среди тех, которые становились на колени при прохождении креста. Ропот настолько усилился, что его нельзя уже было смешать с молитвами, произносимыми вполголоса. Священники, шедшие впереди, остановились с плохо скрываемым ужасом, - и, повидимому, это послужило сигналом для страшной сцены, которая вскоре должна была последовать. Офицер, принадлежавший к страже, в эту минуту решился сообщить главному инквизитору об угрожавшей опасности, но должен был отступить перед коротким и сумрачным ответом: "Идите вперед - служителям церкви нечего бояться". Процессия попыталась продолжать свое шествие, но оно было задержало толпою, в которой замечалось какое-то роковое намерение. Было брошено несколько камней, но в ту минуту, когда священники подняли Распятие, толпа опять опустилась на колени, не выпуская, однако, кампей из рук. Офицеры вновь обратились к главному инквизитору и просили его разрешения разсеять толпу, но и на этот раз получили тот-же мрачный и суровый ответ: "Крест достаточно охраняет своих служителей; какие бы опасения ни были у вас, у меня нет никаких". Раздраженный этим ответом, молодой офицер вскочил на лошадь, с которой сошел из уважения к главе инквизиции, и в ту-же минуту был опрокинут ударом камня, размозжившим ему череп. Он обратил свои залитые кровью глаза на инквизитора и умер. Толпа испустила дикий крик и сдвинулась плотнее. Теперь намерения её были слишком ясны. Она напирала на ту часть процессии, где находилась намеченная жертва. Еще раз, в самых настоятельных выражениях, офицеры умоляли о разрешении разсеять толпу, или, по крайней мере, прикрыть отступление ненавистного ей лица к какой-нибудь церкви или даже к стенам Инквизиции. Сам несчастный (видя возраставшую около него опасность), громкими криками просил уважить их просьбу. Главный инквизитор, хотя и побледневший, нисколько не подавался в своем горделивом величии. "Вот мое оружие!" - воскликнул он, указывая на крест; "на нем написано: еждай. ". И они пытались двинуться вперед, но давление толпы останавливало их. Толпа, не сдерживаемая военной силой, сделалась неукротимой; кресты раскачивались, как знамена в битве; духовные лица, в смятении и ужасе, жались друг к другу. Среди этой обширной массы, каждая частица которой, повидимому, находилась в движении, замечалось одно энергичное и явное стремление: известная часть толпы неуклонно направлялась к месту, где стояла, дрожа до глубины души, её жертва, хотя и окруженная всем, что только внушает страх в земной и благоговение в духовной власти, охраняемая крестом и мечом. Главный инквизитор слишком поздно увидал свою ошибку и теперь громко приказывал военной силе двинуться вперед и разсеять толпу каким бы то ни было средством. Стража пыталась повиноваться ему, но тем временем она сама смешалась с толпою. Не было уже никакого порядка, и, кроме того, у самих военных появилось нерасположение к исполнению этого приказания. Впрочем, они пытались зарядить ружья; но теснимые толпой, плотно обступавшей лошадей, они не могли построиться, и первый град камней привел их в полное смятение. Опасность увеличивалась с каждой минутой; казалось, один дух теперь одушевлял всю толпу. То, что было подавленным ропотом немногих, стало теперь громким криком всех: "Выдайте нам его; он нам нужен"; все надвигались и ревели, как тысячи волн, осаждающих разбитое судно. Когда военная стража отступила, множество священников сомкнулись вокруг несчастного и, с великодушным отчаянием, предоставили себя ярости толпы. Главный инквизитор, поспешно приблизившись к страшному месту, стал впереди священников с поднятым крестом; лицо у него было, как у мертвого, по глаза нисколько не утратили своего огня, а голос - горделивого тона. Все было напрасно; толпа подвигалась спокойно и даже почтительно (когда не встречала сопротивления), устраняя все, мешавшее её движению; при этом она заботливо относилась к священникам, которых вынуждала уступать ей дорогу, повторяя извинения за оказываемые им насилия. Это спокойствие твердо обдуманного мщения было самым страшным указанием того, что оно не остановится, пока цель его не будет достигнута. Последний оплот был прорван; последний из сопротивлявшихся должен был уступить. Среди криков, напоминавших рев тысячи тигров, жертва была схвачена и увлечена, при чем в обеих руках её оставались обрывки платья тех, за кого она тщетно старалась удержаться, не выпуская этих обрывков в безсилии отчаяния.

"Крик замер на минуту, когда толпа почувствовала несчастного в своих когтях и глядела на него налитыми кровью глазами. Затем крик возобновился, и кровавое дело началось. Они повергли его на землю, подняли опять, подбросили на воздух и перекидывали с рук на руки, как бык бросает рогами бульдога, направо и налево. Окровавленный, обезображенный, выпачканный землею и избитый камнями, он боролся и вопил среди них, пока пронзительный крик не подал надежды на окончание сцены, столько-же ужасной для человечества, сколько позорной для цивилизации. Военный конвой, получив подкрепление, приближался галопом, и все духовные лица, в изодранных одеждах и с поломанными крестами, быстро следовали позади него; все принимали к сердцу судьбу несчастного, все горели желанием предупредить низкое и варварское поношение имени христианства и человеческой природы,

"Увы! это вмешательство только ускорило ужасную катастрофу. Для толпы оставалось лишь меньше времени, чтобы исполнить свое неистовое желание. Я видел, я чувствовал его, но не могу описать последнее мгновение этой страшной сцены. Вытащив из грязи и камней, они бросили обезображенный комок мяса у самой двери дома, где я находился. С языком, висящим из искалеченного рта, как у быка, оглушенного ударом, с одним глазом, вырванным из орбиты и качавшимся на окровавленной щеке, с изломанными членами, и весь покрытый ранами, он все еще кричал: "Оставьте мне жизнь, пощадите, пощадите!", пока камень, брошенный какой-то сострадательной рукой, не положил его на месте. Он упал, и в тот-же миг тысячи ног растоптали его, превратив в окровавленную, обезцвеченную, жидкую массу. Кавалерия приближалась, готовясь к яростному нападению. Толпа, насыщенная жестокостью и кровью, разступилась перед ней в угрюмом молчании. Но от несчастного не оставалось уже ни одного сустава пальца, ни одного волоса с его головы, ни одного клочка кожи. Офицер, предводительствовавший отрядом, уперся копытами лошади в окровавленную, безформенную массу и спросил: "Где жертва?" Ему ответили: "Под ногами вашей лошади" {Такое-же обстоятельство случилось в Ирландии в 1797 году, после убийства несчастного д-ра Гамильтона. Офицеру ответили на вопрос - что за куча грязи лежит у его ног, - "человек, за которым вы приехали."}, - и все разошлись.

"Это - факт, сэр, что, при виде ужасной казни, я испытывал то, что, в просторечии, называется обаянием. Я вздрогнул при первом движении, когда сумрачный и глухой шопот послышался в толпе. Я невольно вскрикнул, когда движение её стало решительным, по когда, под конец, безформенный человеческий труп был брошен к нашей двери, я откликнулся на неистовые крики толпы с какой-то безсознательной дикостью. Я подпрыгнул, я на минуту хлопнул в ладоши, потом повторил крики того предмета, который, повидимому, уже не жил, но все еще мог кричать; и я молил громко и дико о жизни и пощаде. Одно из лиц обратилось ко мне, пока я кричал, не сознавая того, что делаю. Взгляд, устремленный на меня, в тот-же миг обратился в другую сторону. Блеск хорошо знакомых глаз не произвел тогда на меня никакого впечатления. Мое существование было чисто механическим и, без всякого сознания собственной опасности, едва-ли угрожавшей мне, еслибы я был открыт, менее ужасными последствиями, чем этой жертве, я продолжал испускать крики. Я готов был отдать, в своем воображении, целые миры за возможность отодвинуться от окна, и ощущал в то-же время, что каждый крик, испускаемый мною, был как-бы гвоздем, прикреплявшим меня к этому месту; опуская веки, я чувствовал, как-будто чья-то рука открывает их или даже отрывает прочь, заставляя меня смотреть на все происходящее внизу, подобно Регулу, который, со срезанными веками, принужден был глядеть на солнце, выжигавшее его глаза. Наконец, я лишился чувств, зрения и сознания и упал, хватаясь за переплет окна и воспроизводя в моем ужасном припадке крики толпы и вопли истязуемого {В 1803 году, когда возмущение Эмметта разразилось в Дублине (факт из которого извлечен этот рассказ, был передан мне очевидцем) лорд Кильварден, проезжая по Томас-стриту, был извлечен из своей кареты и умерщвлен самым ужасным образом. Пика за пикою пронзали его пока наконец, он был пригвожден к двери и стал просить своих убийц "положить конец его мучениям." В эту минуту, башмачник, живший в мансарде противоположного дома, был привлечен к окну страшными криками, доносившимися до него. Он стоял у окна, охваченный ужасом, и жена напрасно пыталась оттащить его оттуда. Он видел, как был нанесен последний удар; он слышал последний стон, когда страдалец крикнул, чтобы положили конец его мучениям, в то время, когда шестьдесят пик было обращено против него. Башмачник стоял у окна, как-будто пригвожденный к нему, и, когда его оттащили оттуда, оказался идиотом на всю жизнь.}. На минуту, я действительно счел себя объектом их жестокости. Зрелище ужаса имеет непреодолимую силу превращать зрителей в жертвы его.

"Еврей держался в стороне от волнений этой ночи. Я предполагаю, что он говорил про себя на языке вашего удивительного поэта:

"О, каковы эти христиане, праотец Авраам!

"Но, вернувшись домой уже поздно вечером, он ужаснулся при виде того состояния, в каком я находился. Я метался и бредил, и все, что он говорил или делал для успокоения меня, не достигало цели. Воображение мое оставалось под страшным впечатлением, и смятение бедного еврея, как мне рассказывали потом, было столько-же забавным, сколько и печальным. В своем испуге, он позабыл все условные формальности относительно христианских имен, которые всегда употреблял в своем домашнем быту, по крайней мере, со времени своего поселения в Мадриде. Оно громко называл своего сына Манассией-бен-Соломоном, а свою служанку - Ревекой, прося их помощи, чтобы сдержать меня. "О, праотец Авраам, - говорил он, - гибель моя неизбежна; этот безумец все откроет, и Манассия-бен-Соломон, мой сын, умрет необрезанным."

"Эти слова отразились в моем бреде; я вскочил и, схватив еврея за горло, объявил его узником Инквизиции. Несчастный, пораженный ужасом, упав на колени, бормотал:

"Мой петух, мой петух! О, я погиб! Я не еврей, продолжал он, хватая мои колени; мой сын, Манассия-бен-Соломон - христианин; вы не выдадите его, вы не выдадите меня, нашего жилища, чтобы отдернуть завесу святилища...

"Закройте святилище, сказала Ревека, старая служанка, о которой я уже упоминал; да, закройте святилище и задерните завесу: посмотрите, там люди стучатся у дверей, - это дети Ваала, и они стучат палками и камнями; они готовятся разломать дверь и уничтожить её резьбу топорами и молотами.

"Ты лжешь, - проговорил еврей, в величайшем смущении, - там нет никакой резьбы, и они не смеют ломать ее топорами и молотами; быть может, это не более, как нападение детей Ваала во время разгула и пьянства. Прошу тебя, Ревека, наблюдать за дверью и не впускать сынов Ваала, даже сынов сильных этого грешного города, - города Мадрида, пока я не уберу этот богохульствующий труп, который сопротивляется мне с большой силой (я, действительно, боролся с ним так, как он говорил).

"Но во время этой борьбы удары в дверь стали громче и сильнее; когда меня унесли, еврей продолжал повторять:

"Покажи им свое лицо, Ревека; выставь его, как будто это ружье.

"Когда он ушел, Ревека воскликнула:

"Посмотрите, я выставила против них мою спину, потому что лицо мое не идет к делу. Я буду сопротивляться им спиной; я одержу над ними верх.

"Прошу тебя, Ревека, кричал еврей, покажи им твое лицо и, наверно, они отступят; если они мужчины, они убегут, хотя бы их было тысяча. Прошу тебя обратиться к ним лицом, Ревека, пока я отправлю это козлище в пустыню.

"Между тем, стук все усиливался.

"Посмотрите, спина моя сокрушена, - кричала Ревека, отступая от своего наблюдательного поста; - оружие сильных может разрушить косяки двери; мои руки не из стали, а ребра не из железа; смотрите, я падаю, я падаю в руки необрезанных.

"Говоря таким образом, она упала назад, когда дверь открылась, но очутилась не в руках необрезанных, а в руках двух своих соплеменников, у которых, повидимому, были необычные причины для такого поздняго посещения и насильственного вторжения.

"Еврей, узнав, кто они были, оставил меня, заперев дверь, и провел большую часть ночи в самом серьезном разговоре со своими гостями. Каков бы ни был предмет его, от него, на следующее утро, оставались на лице еврея следы самой напряженной тревоги. Он рано вышел из дома, не возвращался до поздняго часа, затем поспешно вошел в комнату, которую я занимал, и выразил величайшее удовольствие, увидя меня здоровым и успокоившимся. Свечи были поставлены на стол, Ревека отослана, дверь заперта, и еврей, сделав несколько необычных кругов по узкой комнате и несколько раз откашлянувшись, наконец, уселся; он решился доверить мне причину своего волнения, в котором, с роковою догадливостью несчастливца, я уже начинал чувствовать, что известная доля его относится ко мне. Он рассказал, что хотя слух о моей смерти, которому верили во всем Мадриде, сперва успокоил его, но теперь распространились безсмысленные толки, которые, при всей их лживости и невероятности, могут, при дальнейшем распространении, угрожать нам обоим самыми страшными последствиями. Он спросил меня - возможно-ли, что я был настолько неблагоразумным, чтобы показаться на виду у всех в день этого страшного убийства? Когда я признался, что стоял у окна и невольно испускал крики, которые могли быть услышаны некоторыми, он стал ломать руки, и холодный пот выступил на его бледных чертах. Оправившись, он рассказал мне, что все верили, будто мой призрак явился по этому ужасному поводу, что меня видели, как я носился в воздухе, как-будто для того, чтобы быть свидетелем страданий умирающого злодея, и слышали мой голос, призывавший его к вечному осуждению. Он прибавил, что этот рассказ, имея за собою всю правдоподобность для суеверных людей, повторялся теперь тысячами уст; несмотря на то, что нелепость его могла вызывать только презрение, он неизбежно послужит поводом для неустанной бдительности и неослабных розысков святого учреждения, и это может окончиться тем, что убежище мое будет открыто. Поэтому, он хотел сообщить мне тайну, зная которую я могу оставаться в полной безопасности даже в центре Мадрида, пока отыщутся средства для моего побега и поддержания моего существования в какой-либо протестантской стране, где Инквизиция не имеет силы.

"Когда он уже собирался открыть мне эту тайну, от которой зависела безопасность нас обоих, и я готовился выслушать ее, склонив голову, в мучительном безмолвии, раздался стук в дверь, вовсе не похожий на удары предшествовавшей ночи. Это был отрывистый, торжественный, решительный удар, за которым последовало требование открыть двери дома во имя святой Инквизиции. При этих страшных словах, несчастный еврей упал на колени, задул свечи, призвал имена двенадцати патриархов и надел на руку большие четки, употребив на все это гораздо менее времени, чем, повидимому, было необходимо для выполнения столь разнообразных движений. Удар повторился, - я стоял в полном оцепенении; но еврей, вскочив на ноги, поднял в миг одну из досок пола, и, полусудорожным, полуинстинктивным движением, показал мне, чтобы я спустился туда. Я исполнил это и в одну минуту очутился в глубоком мраке и в полной безопасности.

"Я спустился лишь на несколько ступеней и, весь дрожа, стоял на последней из них, когда служители Инквизиции вошли в комнату, и их тяжелые шаги остановились на той самой доске, которая скрывала меня. Я мог слышать каждое слово их разговора.

"Дон Фернан", спросил служитель еврея, который вошел за ними, почтительно отворив им дверь, "почему мы не были впущены раньше?

"Святой отец, ответил еврей, весь дрожа, моя единственная служанка, Мария, стара и глуха, юный сын мой находится в постели, а сам я предавался исполнению моих религиозных обязанностей.

"Повидимому, вы можете совершать их в темноте", сказал служитель, указывая на свечи, которые еврей зажигал опять.

"Когда око Божие надо мною, достопочтенные отцы, я никогда не бываю во тьме.

"Око Божие над вами, - сказал ему служитель, тяжело усаживаясь, - но над вами и другое око, которому доверена Его неустанная бдительность и неодолимая проницательность - око святого учреждения. Дон Фернан ди-Нуньес (имя, под которым был известен еврей), вам не безызвестно снисхождение церкви к тем, которые отказались от заблуждений проклятой и неверующей расы, от какой вы исходите; но вы должны также знать, что неустанная бдительность её особенно направлена на таких лиц, вследствие подозрения, неизбежно связанного с сомнительностью их обращения и возможностью возвращения к прежней вере. Мы знаем, что черная кровь Гренады текла в порочных жилах ваших предков, и что не более четырех столетий прошло с тех пор, как ваши предки попирали крест, перед которым теперь вы падаете ниц. Вы - старый человек, дон Фернан, но не

"Несчастный еврей, призывая всех святых, заявил, что самый строгий надзор, каким святое учреждение могло бы почтить его, послужит для него поводом считать себя обязанным и благодарить за то; вместе с тем, он отрекался от веры своей расы в таких преувеличенных и сильных выражениях, что я начинал бояться за искренность его преданности какой-либо вере и за верность мне. Служители Инквизиции, почти не обращая внимания на его заявления, сообщили ему о причине их посещения. Они объяснили, что нелепая и невероятная сказка о появлении призрака умершого узника Инквизиции, носившагося в воздухе вблизи его дома, внушила святому учреждению мысль, что живое лицо может скрываться в этих стенах.

"Я не мог видеть, как дрожал еврей, но чувствовал, что колебание досок, на которых он стоял, сообщалось ступеням, поддерживавшим меня. Задыхающимся и прерывающимся голосом, он умолял служителей обыскать каждую комнату его дома, снести его до основания и искать даже под землею, если только там может быть найден тот, кого верный сын церкви не должен укрывать.

"Это, без сомнения, будет сделано", сказал служитель, ловя его на слове с величайшим хладнокровием; "но тем временем позвольте мне сообщить вам, дон Фернан, об опасности, какой вы подвергаетесь, если когда-либо в будущем, даже самом отдаленном, будет известно, что вы дали у себя убежище или помогали укрыться узнику Инквизиции и врагу святой церкви. Первой и самой легкой частью вашей кары будет срытие этого жилища до самого основания.

"Инквизитор, возвысив голос, останавливался с расчитанной медленностью после заключения каждой из следующих фраз, как будто измеряя действие их на возраставший ужас своего слушателя.

"Вы будете взяты в нашу тюрьму, как еврей, подозреваемый в возвращении к своей прежней вере. Сын ваш будет заключен в монастырь, чтобы избавить его от вашего вредного влияния, и все ваше имущество будет конфисковано до последняго камня в стенах вашего дома, до последней одежды на вашей особе и до последняго динария в вашем кошельке.

"Бедный еврей выражал степень своего страха все более громкими и продолжительными стонами при заключении каждой страшной угрозы инквизитора; при упоминании о конфискации, столь полной и раззорительной, он потерял всякое самообладание и, воскликнув "О, праотец Авраам и все святые пророки!", упал, как я заключил по звуку, распростершись на полу. Я считал себя погибшим. Не говоря уже об его трусливости, произнесенных им слов было бы достаточно, чтобы выдать себя перед служителями Инквизиции. Не колеблясь ни минуты между опасностью попасться в их руки и опасностью углубиться в темное убежище, куда я спустился, я сполз с нескольких остававшихся ступеней и пытался найти ощупью свой путь в проходе, где оне, повидимому, оканчивались.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница