Проклятый хутор.
Глава IV.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Бласко-Ибаньес В., год: 1910
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Проклятый хутор. Глава IV. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

IV.

Был четверг, и в Валенции, согласно пятивековому обычаю, должен был собраться суд по делам орошения на паперти собора, называемой папертью свв. Апостолов. Часы на Мигуелете показывали начало одиннадцатого; население "уэрты" собиралось в кучки или усаживалось на закраине фонтана без воды, украшающого площадь, и образовало вокруг его бассейна оживленную гирлянду, пестревшую синими и белыми плащами, красными и желтыми платками, и ситцевыми юбками светлых цветов.

Крестьяне прибывали, одни - ведя за узду своих лошадок, с таратаечками полными навоза, и радуясь хорошему сбору уличных отбросов; другие - в пустых повозках, стараясь задобрить муниципальных стражей, чтобы им дозволили побыть здесь. И пока старики переговаривались с женщинами, молодые заходили в соседний кабачек, чтобы убить время за стаканчиком водки, покуривая полукопеечную сигару.

Все земледельцы, имевшие какие-нибудь претензии, стояли на площади и мрачно толковали о своих правах, размахивая руками, в нетерпеливом ожидании возможности изложить перед синдиками или судьями семи каналов бесконечные акафисты своих жалоб.

Пристав суда, который уже более пятидесяти лет вел еженедельную борьбу с этою нахальною и задорною толпою, приставлял в тени островерхого портала широкий диван, крытый старинною камкою, потом устраиваль низкий барьер, чтобы отделить ту часть тротуара, которой предстояло играть роль судебной камеры.

Портал Апостолов, старый, красноватый, попорченный веками, сияя при свете солнца своими обветшавшими красотами, являлся фоном достойным старинного судилища: он представлял собой как бы каменный балдахин, построенный для защиты этого учреждения былых времен. В тимпане красовалась св. Дева, окруженная шестью ангелами в прямых стихарях, с тонкоизваянными крыльями, толстыми щеками, пламенеющими хохолками на маковках и тяжелыми кудрями на висках, а в руках - с виолами и флейтами, свирелями и бубнами. По своду арки, вдоль трех, выступавших друг под другом, дуг, тянулись три ряда фигур, ангелов, царей и святых, помещенных под маленькими навесцами, прозрачными точно кружева. Массивные выступы портала были украшены статуями двенадцати апостолов, но до того изуродованными и жалкими, что сам Иисус Христос не узнал бы их: ноги у них были облуплены, носы сломаны, руки отбиты, так что их некрасивая вереница менее напоминала апостолов, чем калек, вырвавшихся из больницы и с прискорбием выставлявших свои изувеченные члены. Наверху, увенчивая портал, выступала под железным переплетом подобная гигантскому цветку розетка из цветных стекол, пропускавшая свет в церковь; a внизу, на цоколях колонн, украшенных гербами Арагона, камни были стерты, высеченные на них листья и жилки изглажены мимопрошедшими безчисленными поколениями.

При виде таких повреждений портала угадывалось, что тут бывали бунты и возмущения. В былые века эти камни окружал взволнованный народ, бушевали, ругались, красные от злобы, мятежные валенциане, и эти святые, обломанные и отшлифованные точно египетския мумии, поднявши к небу свои искалеченные головы, как будто слушали еще бунтовской набат "Унии" или мушкетные залпы "Херманиев" {Шайки мятежников, бунтовавших при Карле Пятом в Арагонском королевстве.}.

Когда пристав кончил все приготовления, он встал у входа за барьер, ожидая судей. Последние торжественно подходили, по виду не отличаясь от богатых крестьян: все в черном, в белых башмаках и аккуратно повязанных под широкими шляпами шелковых платках; за каждым следовала целая свита из сторожей при каналах и подсудимых, которые, до открытия заседания, старались расположить их в свою пользу.

Сухой и сгорбленный старик, красные и чешуйчатые руки которого тряслись, сжимая рукоять толстой палки, был Куарт Фейтенар. Другой, полный и величавый, с маленькими глазками, еле видными из под белых пучков, служивших ему бровями, был Мислата. Потом шел Росканья, коренастый парень в хорошо выглаженной блузе и с круглою, как монастырского послушника, головою. За ним следовало четыре прочих: Фавора, Робелья, Тормос и Месталья. Эти люди были властителями вод: они держали в руках своих жизнь многих семейств, питание полей, своевременную поливку, недостаток которой губил урожай; на решение их не было аппеляции. Жители обширной равнины, разделенные надвое рекою, точно непреступною границею, обозначали каждого судью названием канала, которым тот заведывал.

Теперь были налицо представители обоих берегов: и левого, где четыре канала, и где тянется "уэрта" Руцафа, дороги которой, осененные густою листвою, идут до границ болотистой Альбуферы, - и правого, берега поэзии, того самого, где растут бенимаклетская земляника, альборайския плодовые деревья и тянутся сады, полные роскошных цветов.

Семеро судей приветствовали друг друга, как люди, не видавшиеся целую неделю; они стали толковать о собственных делах на паперти собора; а время от времени, когда распахивались двери, оклеенные церковными объявлениями, раскаленный воздух площади освежался струйкою ладана, точно влажным дуновением из подземелья.

В половине двенадцатого, когда служба кончилась и в соборе оставалось лишь несколько запоздалых богомолок, суд приступил к разбирательству. Семеро судей уселись на старый диван; жители "уэрты" сбежались со всех сторон и столпились у барьера, прижимаясь друг к другу своими потными телами, пахнувшими соломой и сажей; пристав прямо и величественно поместился у столба, увенчанного медным крючком, эмблемами правосудия по водяным делам.

Семь Каналов сняли шляпы, потом посидели неподвижно, защемив руки между колен и устремивши глаза вниз. Наконец, старший произнес установленную фразу.

- "Суд открыт".

Молчание было полное. Вся толпа замерла в благоговении; она стояла на этой площади точно в храме. Грохот экипажей, лязг конножелезных вагонов, весь гул современной жизни, кипевшей вокруг, ничуть не касался и не тревожил этого старинного учреждения, столь же спокойного здесь, как спокоен человек у себя дома, равнодушного ко времени, безучастного к полной перемене во всем окружающем и неспособного к обновлению.

Жители "уэрты" с почтением смотрели на этих судей, вышедших из их же сословия, гордились ими. "Вот настоящее-то правосудие! Приговор, произносимый сразу, безо всяких бумаг, которыми только сбивают с толку порядочных людей". Отсутствие гербовой бумаги и устрашающого писаря более всего пленяло этих мужиков, привыкших относиться с некоторым суеверным опасением к искусству писать, им несвойственному... Тут не было ни перьев, ни секретарей, ни грозных часовых, ни мучительных дней ожидания приговора: были только слова.

Судьи хранили у себя в памяти все показания и соответственно решали дела, с невозмутимостью людей, знающих, что их решения неизбежно будут исполнены.

Тех, кто бывал дерзок на суде, они штрафовали; кто же не повиновался судебному приговору, у того отнимали воду навсегда и несчастному только и оставалось, что умереть с голоду. С подобным судилищем никто не осмеливался шутить. Это было патриархальное и незамысловатое правосудие доброго царя преданий, выходившого по утрам на дворцовое крыльцо, чтобы разбирать жалобы своего народа; это была судопроизводственная система кабильского вождя, постановляющого приговоры у входа в свою палатку. "Да, вот как наказывают негодяев, возстановляют права честных людей и блюдут мир!"

Тогда как зрители, - и взрослые, и дети, - давили друг друга у барьера и, временами, двигались и толкались, чтобы избежать задушения, жалобщики появлялись по ту сторону барьера, перед диваном, столь же почтенным, как и само судилище. Пристав отбирал у них палки и тросточки, почитаемые за смертоносное оружие, несовместимое с уважением к суду, и толкал их до тех пор, пока они не оказывались в нескольких шагах от судей, со сложенными на руках плащами, a если они не успевали своевременно обнажить головы, то двумя взмахами руки он сбивал платки с их голов. "Оно таки здорово! Но с этими молодцами иначе невозможно".

На суде слушался целый ряд весьма запутанных дел, поразительно легко разрешаемых этими невежественными судьями. Сторожа каналов и "атандадоры" {Распределители.}, обязанные устанавливать очередь орошения, излагали обвинения, a обвиняемые говорили, что могли, в свою защиту. Старик-отец предоставлял слово сыновьям, которые умели оправдываться энергичнее; вдова являлась в сопровождении какого-нибудь приятеля покойного мужа, и этот усердный защитник говорил за нее.

Но Семь Каналов отвечали на такие перерывы взглядами бешенства. - "Здесь никто не смеет говорить не в очередь. Если обвиняемый перебьет еще, то уплотит столько-то су штрафа". - И находились упрямцы, которые платили штраф за штрафом, но не могли обуздать гнева, не дававшого им смолчать перед лицом обвинителя.

Затем, не вставая с дивана, судьи сближали свои головы, точно играющия козы, и шепотом обменивались несколькими фразами; после чего старейший серьезным и торжественным голосом произносил приговор, исчисляя штрафы в ливрах и су, точно в названиях монет не произошло никаких перемен и по площади в эту же минуту мог еще пройти величественный justicia {Название главы юстиции в арагонском королевстве.} в красной одежде со своим конвоем мушкетеров.

Было уже за полдень, и Семеро Каналов уже выказывали некоторое утомление, столь долго осыпавши народ благодеяниями своего правосудия, когда пристав громким голосом вызвал Батиста Борруля, обвинявшагося в нарушении и неповиновении по вопросу об орошении. Батист и Пименто прошли за барьер, к которому притиснулось еще больше публики. Здесь находилось множество людей, живших близ бывшого Барретова участка, и все очень интересовались делом, возбужденным против ненавистного чужака по доносу Пименто, атандадора его участка. Нахал, вмешиваясь в выборы и разыгрывая роль храбреца, независимого человека, добился этой должности, придававшей ему начальнический вид и усиливавшей его влияние на соседей, которые спешили приглашать его и угощать во дни поливки.

Батист, смущенный несправедливостью доноса, был в таком негодовании, что даже побледнел. Он злобно глядел на все знакомые и насмешливые лица, которые виднелись за барьером; он смотрел, как его враг, Пименто, гордо избоченивался, как человек, привыкший появляться на суд и отчасти облеченный непререкаемою властью этого учреждения.

- Говорите, вы! - сказал, вытягивая ногу, старший из Каналов.

По вековому обычаю, на того, кому следовало говорить, председатель указывал не рукою, a своею белою туфлею.

Пименто изложил обвинение. - "Этот человек, здесь стоящий, вероятно потому, что живет в "уэрте" недавно, вообразил себе, что распределение воды - вещь пустая и может подчиняться всем его прихотям. Пименто, атандадор, представитель водяной юстиции во всем участке, назначил Батисту поливать его поля в два часа ночи. Но этот господин не захотел встать так рано, пропустил свою очередь, и только в пять часов, когда вода уже принадлежала другим, он открыл шлюз без чьего-либо дозволения - первая вина; украл воду у соседей - вторая вина, и силою воспротивился распоряжениям атандадора, что составляло третью и последнюю вину".

Трижды обвиненный, то красный, то бледный, выведенный из себя речью Пименто, не мог смолчать:

- Вранье, и тройное вранье!

Суд оскорбился энергией и непочтительностью, с какими произнесен был этот протест, и объявил, что за несоблюдение молчания будет штрафовать.

Но что значили штрафы для обуздания сосредоточенного гнева этого, обыкновенно миролюбивого, человека? Батист продолжал протестовать против людской несправедливости, против учреждения, у которого на службе такие подлецы и мошенники, как Пименто.

Тут суд осердился; Семеро Каналов с раздражением объявили:

- "Четыре су штрафа!"

Внезапно к Батисту вернулось сознание его положения; испуганный штрафом, он замолчал, между тем как в публике раздавались смех и радостное уханье его недругов, - и простоял неподвижно, с опущенною головою - с гневными слезами на глазах до той минуты когда Пименто кончил и председатель, наконец, сказал ему:

- Говорите вы!

Но по взглядам судей хорошо было видно, что им не внушал сочувствия этот буян, своими возражениями нарушивший торжественность заседания.

Батист, содрогаясь от гнева, начал что-то мямлить именно потому, что он считал себя безспорно правым, он не съумел взяться за собсгвенную защиту.

"Его обманули. Этот Пименто - лгун и, сверх того, его отъявленный недоброжелатель. Атандадор сказал ему, что его очередь поливать наступит в пять часов, он отлично помнит, а теперь этот человек уверяет, что назначил в два часа, и все затем, чтобы подвести его под взыскание и погубить хлеб, от которого зависит жизнь его семьи. Ценит ли суд сколько нибудь слово честного человека? Ну, так он говорит правду, хотя не может сослаться на свидетелей. И невозможно, чтобы господа судьи, все - добрые люди, могли доверять такому мошеннику, как Пименто!"

Белый башмак председателя застучал по плитам, сдерживая бурю негодования и всяческих нарушений порядка со стороны публики.

Батист не сказал более ни слова, между тем как семиглавое чудовище, откинувшись на камчатный диван, шепталось, постановляя приговор.

- Суд постановил, произнес старейший из Каналов.

Наступило глубокое молчание. В глазах всех столпившихся у барьера зрителей виднелось безпокойство, точно приговор мог лично касаться каждого из них. Взоры так и впились в губы судьи.

- ...с Батиста Борруля взыскать два ливра за провинность и четыре су штрафных.

Ропот удовлетворения пробежал в толпе, а одна старуха дошла даже до того, что захлопала в ладоши с криком: "Славно, славно!" при улыбках публики.

Батист вышел из суда с мутным взором и опущенной головой, точно готовый на кого-нибудь кинуться, а Пименто благоразумно держался вдалеке. Если бы толпа не раздвинулась, чтобы пропустить обиженного, он, конечно, тут же бросился бы на враждебного ему негодяя и избил бы его своими богатырскими кулаками.

Он пошел прочь и направился к своим землевладельцам, чтобы рассказать им о случившемся, о злобе людей, всячески отравляющих ему жизнь; а час спустя, немного успокоенный сочувственными речами господ, он был уже на пути к хутору.

Какое несносное мученье! На альборайской дороге ему повстречались, - пешком около своих телег с навозом, или на пустых седлах своих ослов, - многие из тех, кто присутствовал при его осуждении: дурно расположенные к нему соседи, с которыми он не кланялся. Когда он с ними равнялся, они молчали, усиливаясь сохранить серьезный вид, хотя в глазах их поблескивало веселое лукавство; но как только он перегонял их, за его спиною раздавался дерзкий смех, и он услышал даже, как один подросток, подражая торжественному тону судьи, выкрикнул:

- И четыре су штрафных!

Он увидел издалека своего обвинителя, Пименто, который, у дверей кабака Копы, среди кучки товарищей, движениями как будто передразнивал уверения и жалобы того, на кого донес. Все смеялись: успех доноса был для "уэрты" причиною всеобщого веселья.

"Господи, Владыко!" Он, миролюбивый человек и любящий отец, понимал, почему люди убивают. Мускулы его дюжих рук нервно дрожали, а кулаки так и чесались.

Приближаясь к Копе, он замедлил шаг: хотел посмотреть, посмеют ли смеяться над ним в глаза. Странное дело: он даже подумал, в первый раз в жизни, не войти-ли ему в кабак и не выпить ли стакан вина перед носом врагов; но взыскание в два ливра черезчур угнетало его душу, и он отвере эту мысль.

Проклятые два ливра! Такой штраф отразится на обуви его детей: он поглотит всю кучку медяков, скопленную Терезой для покупки мальцам новых башмаков.

Когда он проходил мимо кабака, то Пименто, под предлогом налить себе кружку, пошел и спрятался, а его приятели притворились, будто не видят Батиста.

Выражавшаяся на лице последняго готовность на все внушила почтение его врагам. Но подобное торжество наполняло его душу печалью. "Как эти люди меня ненавидят!" В этот час вся равнина возставала против него, мрачная и угрожающая. Нельзя было назвать жизнью такую жизнь. Даже днем он, по возможности, избегал покидать свой хутор и оказывался вынужденным не иметь никаких сношений с соседями. Он их не боялся, нет; но, как человек благоразумный, не желал подымать ссор. Ночью он спал лишь одним глазом, при малейшем лае собак соскакивал с кровати и кидался из избы с ружьем в руке, и не раз ему казалось, что по тропинкам убегают какие-то темные фигуры.

Он боялся за свой урожай, за этот хлеб, который составлял надежду семьи и за ростом которого, молча, с жадностью во взорах, следили все обитатели избы. Ему известны были угрозы Пименто, который, поддерживаемый всею "уэртою", божился, что пшеницу эту сожнет не тот, кто сеял; и он почти забывал о своих детях, ради исключительной думы о земле, об этой зеленой зыби, которая росла, росла под лучезарным солнцем и должна была превратиться в желтые кучи зерна.

Сосредоточенная и безмолвнея ненависть сопровождала его на каждом шагу. Женщины сторонились, закусывая губы и не здороваясь, хотя тем нарушали местный обычай; мужчины, работавшие в полях, у дороги, перекликались в ругательных выражениях, которые косвенно предназначались Батисту; а малые ребята издали кричали: "скверная рожа!" "Жид!" - не определяя, к кому относятся эти оскорбления, как будто они и не были применимы ни к кому, кроме ненавистного чужака. Да! Еслибы не исполинские кулаки, не широчайшия плечи, не грозные движения, то "уэрта" очень скоро покончила бы с ним! Но теперь каждый ждал, чтобы напасть решился сосед, а пока выражали ему злобу на разстоянии.

Несмотря на грусть, порождаемую таким одиночеством, Батист испытывал некоторое удовлетворение. Он уже подходил к своему жилищу, слышал уже лай своей собаки, учуявшей его, как вдруг молодой и сильный парень, сидевший у дороги с большим ножом между ног и связками хвороста рядом, встал и сказал ему:

- Добрый день, сеньор Батист.

больного. Он сочувственно взглянул на эти большие синие глаза, улыбающееся лицо, покрытое белокурым пушком, и постарался припомнить, кто бы мог быть этот парень. В конце-концов, он сообразил, что это - внук деда Томбы, полуслепого пастуха, почитаемого всею "уэртою", бравый парень, живший в "молодцах" у того же альборайского мясника, чье стадо гонял старик.

- Спасибо, спасибо, молодчик! - пробормотал он, полный признательности за приветствие. И пошел далее, вскоре встретив свою собаку, которая стала прыгать пред ним и тереться о его ноги.

Подходя к дому, он взглянул на свое поле, и вдруг все бешенство, которое он подавлял на суде, еще раз заполонило его мозг, точно разъяренная волна. Его хлеб жаждал влаги. Это видно было по скоробившимся листьям, по цвету, который из блестящого и зеленого начинал переходить в желтоватый. Все дело было в поливке, в "очереди", которую своими злодейскими хитростями украл у него Пименто, "очереди", которая повторится лишь через две недели, потому что воды становится мало. А к довершению беды, с него еще взыщут эти проклятые ливры и су! "Господи Иисусе Христе!"

Тереза стояла на крылыце, окруженная детьми, и ждала его с нетерпением, потому что он уже опоздал к обеду.

Он поел без аппетитта и рассказал жене обо всем, бывшем на суде.

Бедная Тереза слушала, побледнев, с волнением крестьянки, чувствующей укол в сердце каждый раз, как приходится развязывать чулок, в котором на самом дне сундука, хранятся у нея деньги.

- Царица Небесная! Значит, решили нас разорить? Какая досада, да еще за обедом.

И, уронивши ложку на сковороду с рисом, она заплакала не утирая слез. Потом вдруг покраснела от внезапного гнева, посмотрела на уголок равнины, видневшийся в отворенную дверь, на белые избушки и зеленую зыбь, и, вытянувши руки, прокричала:

- Подлецы! подлецы!

Детвора, перепуганная хмурым лицом отца и удивленная восклицаниями матери, не решалась есть. В смущении и нерешимости, ребята поглядывали друг на друга и засовывали пальцы в нос, чтобы не сидеть без дела; наконец, по примеру матери, все заплакали, роняя слезы в рис.

Раздраженный этим хоровым плачем, Батист гневно встал, чуть не опрокинул маленький стол ногою и кинулся вон из домика. Что за вечер! Сухость его посева и ужасное воспоминание о штрафе грызли его, точно две свирепые собаки. Когда одна, утомившись нападением, отставала от него, тотчас являлась другая и запускала ему зубы в самое сердце.

Он попробовал разсеяться, забыть свои печали за работою и со всем усердием принялся за уже начатое дело: загон для свиней, который он строил на скотном дворе. Но работа не шла на лад. Среди этих глинобитых стен он задыхался; ему нужно было смотреть на свое поле, как людям бывает нужно углубиться в созерцание своего бедствия, чтобы предаться горю. С перепачканными в известке руками он вышел из недостроенного хлева и остановился перед своим засыхающим пшеничных полем.

В нескольких саженях от него, вдоль дороги, журча протекала в канале красноватая вода. Эта животворящая кровь "уэрты" уходила вдаль, на поля других арендаторов, которые не имели несчастия быть предметами ненависти; а его бедный посев изнемогал, съеживая свою зелень, точно делая знак воде, чтобы она пришла и принесла ему свои освежительные ласки.

Батисту представлялось, что солнце жарит сильнее, чем в остальные дни. Светило уже спускалось к горизонту, а между тем бедняк воображал себе, что лучи падают отвесно и сожигают все. Земля ссыхаиась, трескалась извилистыми бороздами, открывала тысячи ртов, тщетно жаждавших глотка воды. Никогда не дотерпит пшеница до следующого орошения при таком зное; она пропадет, засохнет; у семьи не будет хлеба; и при такой беде придется еще заплатить штраф. "А еще удивляются, что есть люди, которые губят себя".

Он бешено расхаживал по меже своего поля - "Ах, Пименто! Мерзавец! Злодей! Если бы только не полиция!"...

пшеницы с прямыми и зелеными стеблями, и вода, с шумом прорывающаяся сквозь шлюзы и текущая светлою рябью, будто смеясь от радости при соприкосновении с жаждущею землею.

Когда зашло солнце, Батисту стало легче, как будто светило погасло навек и урожай был этим спасен. Тогда он пошел прочь от своего поля и своей избы, медленными шагами направляясь к трактиру Копы. Хотя сельская полиция и существовала, однако он не без удовольствия думал о возможности встретить Пименто, всегда обретавшагося в окрестностях кабака.

"Уэрта" принимала оттенок синевы. На горизонте, над темными горами, облака окрашивались заревом далекого пожара; со стороны моря, в бездонной лазури мерцали первые звезды; псы громко лаяли, а однообразная песня лягушек и кузнечиков примешивалась к скрипу невидных в мраке телег, двигавшихся по всем дорогам обширной равнины.

К Батисту приближались, поспешно идя по краям дороги, с корзинами на руках и развевающимися юбками, быстрые вереницы девушек, возвращавшихся с фабрики, из Валенции.

Он увидел дочь свою, которая, в стороне от всех прочих, подвигалась ленивым шагом. Однако, она была не одна. Ему показалось, что она переговаривается с мужчиною, идущим по тому же направлению, хотя несколько поодаль от нея, как всегда ходят в "уэрте" обрученные, потому что приближение считают за признак греха,

Батист остановился, дожидаясь, когда подойдет незнакомец, чтобы узнать, кто это.

- Доброй ночи, сеньор Батист!

Это был тот же робкий голос, который приветствовал его и днем; это был внук деда Томбы. Этому плуту только и дела было, что шляться по дорогам, чтобы кланяться Батисту и улещать его сладкими словами.

Он посмотрел на дочь свою, которая покраснела и опустила глаза.

И он пошел далее в грозном величии отца латинской расы, предпочитающого внушать страх, чем любовь, и безгранично властвующого над жизнью детей своих; а за ним поплелась дрожащая Розета, ожидавшая, по приходе домой, добрую порцию палочных ударов.

Она ошибалась. В эту минуту её бедный отец не думал ни о чем на свете, кроме своего урожая, своей несчастной, больной, сморщенной, высыхающей пшеницы, которая будто звала его громким голосом, выпрашивая глоток воды, чтобы не умереть. Вот о чем он сокрушался, пока жена собирала ужин. Молодая девушка ходила взад и вперед по кухне, изобретая себе разные дела, чтобы не привлекать к себе внимания, и все время опасаясь взрыва родительского гнева. Но Батист думал единственно о своем поле, сидя перед низким столиком, за которым все малютки, при свете "каидиля" таращили жадные глазенки на кострюлю, где дымилась треска с картофелем.

За ужином жена еще вздыхала, без сомнения приводя в связь ту баснословную сумму, которую выжимал у них приговор судилища, и то увлечение, с которым вся семья действовала челюстями. Старший мальчик, Батистет, будто по разсеянности, захватил даже хлеб у младших. Страх возбудил в Розете волчий аппетит. Сам Батист едва ел, но замечал прожорливость своих. Никогда так отчетливо, как в эту минуту, он не чувствовал, какое бремя лежит у него на плечах. Все эти рты, открытые для поглощения скудных сбережений семьи, будут лишены пищи, если выгорит на поле пшеница.

"А почему? Все no людской несправедливости, потому что есть законы для притеснения рабочого люда! Нет, он не мог допустить подобного бедствия. Семья прежде всего".

a только спасти свой же собственный урожай? Воспоминание о канале, который в нескольких шагах от него с журчанием катил свои благодетельные воды, было для него мучительно.

Его бесило, что жизненная влага протекает мимо его двери, а законы требуют, чтобы он не пользовался ею!

Вдруг он встал, как человек, принявший решение, ради осуществления которого он готов попрать все препятствия.

- Поливать! Поливать!

Жена испугалась, тотчас поняв, как опасно такое отчаянное решение.

Но Батистом овладела упорная злоба людей флегматичных и здравомыслящих, которых так же трудно успокоить, как трудно вывести из себя.

- Поливать! Поливать!

И Батистет, весело повторяя слова отца, схватил мотыки и вышел из избы в сопровождении сестры и малолеток. Все хотели принять участие в этой работе, похожей на праздник. Семья поднималась, точно народ, возстающий на завоевание свободы.

Они направились к каналу, журчавшему в темноте. Обширная равнина утопала вдали в синеватой мгле; тростниковые поросли являлись шуршащими и волнующимися темными массами; а в глубокой синеве неба поблескивали звезды.

Жадное бульканье, сь которым земля поглощала воду, наполняло восторгом сердца всех их. "Пей, пей, бедняжка!" И, погружая ноги в грязь, сгибая спины, они бегали из конца в конец, удостоверяясь, что вода растеклась по всему полю.

Вся семья испытывала ощущение свежести и благосостояния. Батист чувствовал ту дикую радость, какую приносят нам недозволенные наслаждения. Какое бремя свалилось у него с груди! Пускай теперь приходят судейские и делают что хотят. Его поле пьет, - это всего важнее!

Тонким слухом человека, привыкшого к уединению, он уловил странный шорох в окрестных тростниках. Он тотчас побежал домой и поспешно вернулся со своим новым ружьем, после чего более часа простоял с этим оружием у шлюза, не спуская пальца с собачки.

Вода уже не текла мимо: она вся разливалась по земле Батиста, которая впитывала ее ненасытно. Может быть, где-нибудь на это сетовали; может быть, Пименто, по своей должности распределителя, бродил поблизости, негодуя на дерзкое нарушение правил. Но Батист стоял на страже, защищая свой посев, борясь за жизнь своей семьи с геройством отчаяния, оберегая безопасность своих, которые бегали по полю, распространяя орошение, и готовый выстрелить в каждого, кто попытался бы поднять затвор и возстановить течение воды. Такою грозною была поза этого человека, могучий силуэт которого неподвижно выделялся над серединою канала, - в этом черном призраке угадывалась такая твердая решимость выстрелить в каждого, кто покажется, что никто не вышел из тростника, и земля пила целый час безо всякой помехи.

купленная чужаком, в силу той африканской страсти к оружию, ради которой мужик из Валенции лучше лишит себя хлеба, лишь бы повесить за дверью избы новое ружье, способное внушить зависть и страх.

 



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница