Проклятый хутор.
Глава VII.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Бласко-Ибаньес В., год: 1910
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Проклятый хутор. Глава VII. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

VII.

Однажды, в четверг утром, Батист, печальный и угрюмый, как будто бы шел на похороны, отправился в Валенцию. В этот день на базаре, который помещался на набережной, торговали скотом. Холщевый мешок с остатками своих сбережений арендатор нес в поясе, который заметно отдувался от этого.

Дома беда шла за бедой. He доставало только одного: чтобы свалилась крыша и задавила всех сразу. "Ах, что за народ! Куда нас занесло!"

Здоровье ребенка ухудшалось с каждым днем: он дрожал от лихорадки на руках у матери, которая не переставала плакать. Врач приходил утром и вечером; эта болезнь должна была стоить, по крайней мере, от двенадцати до пятнадцати дуро.

Даже самый старший, Батистет, едва-едва решался выходить из избы. У него вся голова была в перевязках и лицо подбито после жестокой драки однажды утром с сверстниками, которые, как и он, отправлялись за навозом в Валенцию. Все подростки в окрестностях соединились против него, и бедный мальчик не мог показаться на дороге. Два младшие перестали ходить в школу из боязни драк, в которые приходилось вступать на обратном пути.

Розете, бедной девочке, было грустнее всех. Отец держал себя с нею сурово, бросал на нее строгие взгляды, желая внушить ей, что её обязанность - казаться равнодушной и что её страдания - протест против родительского авторитета. Все открылось; после знаменитой драки у бассейна "Королевы" в "уэрте" больше чем с неделю только и было разговору, что о романе прядильщицы с внуком дедушки Томбы. Пузатый Альборайский мясник выходил из себя от гнева на своего работника. "А! разбойник? Теперь понятно, почему он забывал о службе, почему он проводил вечера, шатаясь, как цыган. Этот господинчик позволил себе завести невесту, как человек, имеющий средства содержать ее. Да и невеста же, прости Господи! Стоило только послушать разговоры покупателей у его лавки. Все говорили одно и то же; удивляюсь, как он, человек верующий, почтенный и с тем единственным пороком, что иногда слегка обвешивал, - позволял своему работнику ухаживать за дочерью общого врага, человека безчестного, о котором говорили, что он был на каторге". Так как все эти разговоры, по мнению пузатого хозяина, безчестили его заведение, то каждый раз как судачили кумушки, он приходил в неистовство, грозил робкому парню топором или разражался бранью против деда Томбы за то, что тот не учит этого мошенника. В конце-концов, мясник уволил Тонета, а его дедушка нашел ему место в Валенции у другого мясника, которому внушил не давать отпуска парню даже и по праздникам, чтобы влюбленный не имел возможности приходить на дорогу и поджидать дочь Батиста.

Тонет покорился и ушел со слезами на глазах, как один из тех ягнят, которых он так часто водил под нож своего хозяина. Да, он больше не вернется... И бедная Розета пряталась у себя в спаленке, чтобы плакать, стараясь скрыть свою печаль от матери, которая стала раздражительна от стольких неприятностей и постоянно ходила с сердитым лицом, а также от отца, который грозился переломать ей кости, если она заведет еще возлюбленного и, таким образом, даст пищу сплетням их врагов.

Между тем, несмотря на такую строгость и угрозы, Батист сильно мучился горем дочери. Напрасно старалась казаться она равнодушной: он замечал, что она плохо ест, желтеет, что глаза её вваливаются: она почти не спала, что, впрочем, не мешало ей каждый день аккуратно ходить на фабрику. Взгляд у нея стал какой-то блуждающий: видно было, что думы её где-то в ином месте, что какая-то мечта постоянно владеет ею. Да, добряк Батист, наедине с самим собою, очень огорчался тем, что видел: он тоже когда-то был молод и знал, как мучительны сердечные страдания.

Казалось невозможным быть еще несчастнее. Что же? Это было еще не все. Даже животные этого дома не избежали вредных последствий вражды, которая царила кругом. С людьми дрались; скот сглазили. Несомненно, что бедный Моррут, старый конь, который таскал по дорогам жалкий скарб и маленьких ребят при переселениях, вынужденных нищетой, мало-по-малу терял силы в этой новой конюшне, наилучшем помещении, какое ему случалось иметь в течение всей своей долгой трудовой жизни. Он был бодрым в самые тяжелые дни, в то время, когда семья только еще устраивалась на ферме, когда приходилось поднимать эту проклятую землю, заброшенную в течение десяти лет и ставшую жесткою как камень; когда постоянно приходилось ездить в Валенцию за строительными отбросами и тому подобным материалом, когда корм был скуден, а труд непосилен. А теперь, когда перед маленьким окном конюшни разстилался лужок свежей, высокой и душистой травы, для него предназначенной, теперь, когда его стол был всегда накрыт на этой зеленой, сочной скатерти, благоухавшей чудным ароматом, теперь, когда он начал жиреть, когда его острые бедра и узловатая спина начинали округляться, он вдруг издох неизвестно от чего: может быть, чтобы насладиться отдыхом, который он так хорошо заслужил, выручивши из затруднений все семейство.

Однажды он лег на солому и не пошел из стойла, посмотрев нахозяина стеклянными желтоватыми глазами. От этого взгляда на языке Батиста замерли ругательства и угрозы. Этот взгляд был похож на человеческий и, когда Батист вспоминал его, ему хотелось плакать.

Смерть лошади потрясла весь дом; это новое горе заставило даже немного позабыть о бедном Паскуалете, которого все еще трепала лихорадка в его постельке. Доброе животное тоже, ведь, было членом семьи! Сколько прошло времени с тех пор, как его купили на базаре в Сагунто: оно было тогда маленькое, грязное, в коросте и нечистотах, совсем бросовое! Но при хорошем уходе нового хозяина оно скоро поправилось, и стало верным слугой, неутомимым товарищем в работе, орудием спасения в бедствиях. Вот почему, когда противные люди приехали с телегой везти на живодерню труп этого старого труженика, где его скелету предстояло превратиться в кости, блестящия как слоновые, а мясо в полезное удобрение, то все, и взрослые, и дети, вышли за ворота сказать ему последнее прости, и никто не мог удержаться от слез, видя, как болтались ноги и голова бедного Моррута, когда его увозили.

Больше вех горевала Тереза. Она помнила, точно это было вчера, как, когда родился Паскуалет, доброе домашнее животное, просунув сквозь отворенную дверь свою большую, добродушную голову, видело рождение наиболее любимого из детей. Она умилялась, думая о привязанности и терпении Моррута, который соглашался служить игрушкою карапузу, еще не твердому на ногах, позволял дергать себя за хвост и, прежде чем сделать шаг, осматривался своими добрыми, круглыми глазами, чтобы не ударить малыша копытом. Ей казалось, что она снова видит, как мальчишка сидит на жесткой спине старого коняги, куда подсадил его отец, и как он своими высоко торчащими ноженками колотил по слишком широким для него бокам лошади, покрикивая веселым голосом: "но!... но!..." Она твердила себе, что теперь этого ничего нет, что конягу отвезли на живодерню, а больное дитя дрожит в своей кроватке от лихорадки. Зловещее предчувствие проникало ей в душу. Предразсудочный страх заставлял ее бледнеть, и ей казалось, что смерть доброй скотинки пробила брешь, которая остается открытой и через которую может уйти еще кто-нибудь. "Боже! О, если бы ее обманули эти предчувствия скорбящей матери! Если бы действительно этот бедный коняга был единственным и последним из ушедших! He увез бы он на своей спине по дороге к небу дорогое дитятко так, как катал его когда-то по тропинкам "уэрты", когда дитя, бывало, держится за его гриву, а он осторожно тихо шагает, боясь уронить его!..."

Батист, подавленный всеми этими бедами, путая у себя в уме больного ребенка, издохшую лошадь, побитого сына и подтачиваемую скрытым горем дочь, дошел до предместий города и переправился через Серранский мост.

В конце моста, на площади между двух садов, против восьмиугольных башен, которые поднимали над деревьями свои стрельчатые окна, выступы бойниц и двойной ряд зубцов, он остановился и провел руками по лицу.

Он намеревался зайти к землевладельцам, сыновьям дона Сальвадара, и попросить у них взаймы небольшую сумму, чтобы хватило денег на покупку новой лошади, которая должна была заменить бедного Моррута. И так как украшение бедности - опрятность, он присел на каменную скамью, ожидая очереди освободиться от бороды, небритой в течение двух недель, жесткой и колючей, делавшей черным его лицо. В тени высоких платанов работали мужицкие парикмахеры, уличные цирюльники. Пара тростниковых кресел с локотниками, отполированными от долгого употребления, небольшая жаровня, с кипящим на ней чугуном воды, сомнительной белизны белье и несколько зазубренных бритв, которые так царапали жесткую кожу клиентов, что страшно было глядеть - вот все, что составляло инвентарь этих заведений под открытым небом.

Здесь впервые начинали практиковать неумелые мальчики, стремящиеся стать подмастерьями городских парикмахеров. В то время, как они, изучая ремесло, покрывали лица шрамами, а головы уступами и плешами, сам хозяин, сидя на скамье, или беседовал с клиентами, или читал вслух газету, а слушатели, подперши подбородок руками, безстрастно ему внимали.

Тем, кто садился в кресло мучений, сначала проводили куском мыла по щекам и терли до тех пор, пока не взбивалась пена. Потом уже начиналась жестокая ояерация бритья с порезами, которую, несмотря на окровавленную физиономию, клиенты выносили стоически. В другом месте безостановочно звякали огромные ножницы, разгуливая по круглой голове какого-нибудь требовательного толстого парня, который, по окончании операции, бывал острижен на подобие пуделя с длинным хохлом на лбу и с совершенно голым затылком, что, по его мнению, было верхом изящества.

Батисту еще повезло с бритьем на этот раз. Между тем, как он, развалившись в тростниковом кресле, скосивши глаза, слушал, как хозяин гнусаво и монотонно читал и в качестве человека, понимающого толк в политике, делал свои замечания и комментарии, он получил всего три царапины и один шрам около уха. В другие разы он бывал менее счастлив. Он заплатил полуреал, который следовало, и вошел в город через Серранския ворота.

Часа через два после того он вышел обратно и снова уселся на каменную скамью среди группы клиентов, чтобы еще послушать речей хозяина до начала торга. Землевладельцы согласились ссудить ему ту маленькую сумму, какой не хватало на покупку лошади. Теперь главною задачей было - сделать удачный выбор, сохраняя хладнокровие, чтобы не попасть впросак и не быть надутым хитрыми цыганами, которые, со своими лошадьми, проходили мимо него и по покатости спускались к реке.

Пробило одиннадцать часов. Торг должен был быть в разгаре, но Батист все еще сидел на скамейке. Хотя он и слышал смешанный шум невидимой для него сутолоки, ржание лошадей и голоса, раздававшиеся с набережной, однако, оставался неподвижным, как человек, который предпочитает отложить до другого раза необходимое решение. Наконец, он тоже собрался и пошел на рынок.

которая более походила на африканскую пустыню, чем на русло реки.

В этот час весь песчаный берег был залит солнцем. Нигде не оказывалось ни пятнышка тени.

Повозки крестьян, с белыми парусинными верхами, стояли все вместе посередине, точно образуя лагерь. Вдоль набережной был выстроен в линию скот, предназначенный на продажу: брыкливые черные мулы с блестящими крупами в красных попонах волновались в каком-то нервном безпокойстве; рабочия лошади, сильные, но с видом мрачным, как у крепостных, обреченных на вечную усталость, смотрели своими стекловидными зрачками на проходящих, как бы стараясь узнать среди них своего нового притеснителя; маленькия лошадки, очень резвые, постукивали копытами по пыли и дергали недоуздки, которыми были привязаны к стене.

Около спуска, по которому съезжали к реке, был и бракованный скот: ослы без ушей, с грязною шерстью и гнойными болячками; грустного вида тощия лошади, у которых кости торчали наружу; слепые мулы с шеями, как у аистов - подонки базара, инвалиды труда; в рубцах от палочных ударов, с пустыми животами и ссадинами, разъедаемыми большими зелеными мухами, они ожидали предпринимателя, который бы их купил для боя быков, или бедняка, который бы даже из них сумел извлечь пользу.

В самом низу, где бежали струйки воды, на берегу, покрытом, благодаря влаге, редкою травой, резво бегали табунками жеребята, распустив по ветру длинные гривы и подметая густыми хвостами песок. Дальше, за каменными мостами, сквозь круглые арки виднелись кучки быков с кривыми рогами: они меланхолически пережевывали траву, которую им бросали погонщики, или лениво бродили по выжженной солнцем земле, тоскуя по свежим пастбищам и принимая гордый, оборонительный вид, каждый раз, как уличные мальчишки дразнили их свистками с высоты парапета набережной.

Оживление торга возрастало. Около каждой скотины, которую торговали, собирались кучки мужиков в однех рубашках с ясеневыми палками в правой руке, которые махали руками и галдели. Цыгане, худые, с бронзовым цветом лица, в овчинных, заплатанных куртках и меховых шапках, из-под которых лихорадочным блеском сверкали их черные глаза, сгибали свои длинные ноги и говорили без умолку, дыша в лицо покупателю, точно хотели его загипнотизировать.

- Вглядитесь-ка в скотину. Посмотрите на склад. Чисто - барышня...

А крестьянин, безчувственный к подходам цыгана, замкнутый в себе, задумчиво и нерешительно смотрел сначала в землю, потом на скотину, потом чесал затылок и, наконец, говорил с энергией упорства:

- Ладно... А все-таки больше не дам.

Для заключения сделок и "спрыскивания" покупок шли в питейную, устроенную под лиственным навесом, где старуха предлагала молочные булки, засиженные мухами, или разливала по липким стаканам содержимое полудюжины бутылок, выставленных на цинковом прилавке.

Батист несколько раз проходил по рядам лошадей, не обращая внимания на продавцов, которые приставали к нему, угадав его намерения. Ничего не было подходящого. А! бедный Моррут! Как трудно было найти ему преемника! He будь крайней необходимости, хуторянин ушел бы, не купив ничего. Ему казалось, что он оскорбил бы покойника, обративши внимание на этих антипатичных животных.

Наконец, он остановился перед некрупным жеребцом белой масти, с ободранными ногами, несколько утомленным видом, не особенно казистым и не очень-то в теле. Эта рабочая лошадь, хотя быда истощена, казалась сильною и ретивою. He успел он положить ей руку на хребет, как сбоку вынырнул услужливый весельчак-цыган и заговорил так, точно был знаком с ним всю жизнь.

- Эта лошадь - золото. Видать, что вы знаете толк в лошадях... И не дорого! Я думаю, что мы легко сойдемся... Монот! Проводи-ка ее, чтобы они видели, какая у нея красивая поступь.

Монот, цыганенок с голою спиной и лицом, покрытым сыпью, взял лошадь за недоуздок и побежал по неровному побережью, между тем как несчастная скотина трусила за ним против воли, как бы возмущаясь этим, слишком часто повторявшимся упражнением.

Быстро приблизились любопытные и столпились около Батиста с цыганом, которые следили глазами за испытанием бега. Когда Монот вернулся, Батист долго осматривал лошадь; он просунул пальцы между пожелтевших зубов, провел руками по всему телу, поднял копыта и подробно оглядел ноги.

- Смотрите, смотрите! - говорил цыган. - На то она и здесь... Чище чем стеклышко! Я не люблю надувать: все неподдельное. У нас не плутуют, как у некоторых барышников, которые вмиг превратят хоть осла в лошадь. Я ее купил на прошлой неделе и даже не потрудился залечить эти пустяки, что у нея на ногах... Заметили вы, какая у нея веселая побежка? А в телеге-то. Слон возьмется хуже, чем она. Недаром у нея на шее вы видите ссадины.

Батист, повидимому, был доволен результатами своего осмотра, но старался выразить пренебрежение и отвечал продавцу только гримасами и ворчаньем. Опытный в извозном деле, он знал толк в лошадях и смеялся про себя над некоторыми из зевак, которые, введенные в заблуждение неприглядною наружностью лошади, спорили с барышником и говорили, что скотина годится только на живодерню. Этот печальный и утомленный вид был характерным признаком ретивой скотины, которая безропотно повинуется и служит, пока ее таскают ноги.

Наконец, наступил решительный момент:

- Можно потолковать. Что стоит?

- Только для вас, - сказал цыган, дотрогиваясь до плеча Батиста, - для друга и доброго хозяина, который съумеет ходить за таким сокровищем... я согласен уступить за сорок дуро; так по рукам!

- Так. Ну, из уважения к тебе, попрошу только маленькую скидку. Хочешь двадцать пять дуро?

Цыган поднял руки, с театральным негодованием отступил на несколько шагов, схватился за свою меховую шапку и сделал несколько каррикатурньих телодвижений, выражавших удивление: - Матерь Божия! Двадцать пять дуро? Да вы смотрели на коня-то? Если бы даже я украл его, то и тогда не мог бы подарить вам за эту цену!

Ha все эти доводы Батист неизменно отвечал одно и то же.

- Двадцать пять, и ни копейки больше.

Тот, истощив все доказательства, которых было не мало, обратился к самому сильному, аргументу:

- Монот, проведи ее... пусть они только посмотрят...

И Монот снова тянет за недоуздок и бежит впереди скотины, все более дуреющей от этих прогулок.

- Каков аллюр! - кричал цыган. - Подумаешь, маркиза на прогулке... И, по вашему, это стоит только двадцать пять дуро?

- Ни копейки больше! - повторял упрямо Батист.

- Назад, Монот: довольно.

Цыган, притворяясь разсерженным, повернулся спиной к покупателю, как будто с целью показать, что переговоры кончены. Но, когда он увидел, что Батист в самом деле собирается уходить, его гнев пропал.

- Эй, господин... господин... Как вас зовут?

- Батист.

- Так! Господин Батист, нельзя ли нам сойтись? Чтобы доказать вам, что я ваш друг и хочу наградить вас сокровищем, я сделаю для вас то, чего ни для кого не сделал бы... Тридцать пять дуро, идет? Так, что ли? Клянусь вашею душой, что я ни для кого не сделал бы этого, даже для отца родного!

Его уверения и жесты стали еще оживленнее, чем доселе, когда он увидел, что крестьянин, нисколько не пораженный этою уступкой, насилу прибавил еще два дуро. "Неужели эта жемчужина ему не мила? Нет, значит, у нero глаз, чтобы оценить ее?"

- Ну-ка, Монот: проведи еще разок.

Но Моноту не пришлось более надрываться; потому что Батист отошел с видом человека, отказавшагося от сделки.

Он пошел по базару, оглядывая по пути других лошадей, но в тоже время искоса наблюдал за цыганом, который, со своей стороны, хотя и притворялся равнодушным, не терял его из вида и стерег каждое его движение.

Он подошел к большой, сильной лошади с блестящею шерстью, которую купить не расчитывал, потому что предвидел слишком дорогую цену. Только что он положил ей руку на спину, как услышал над ухом оживленный шепот:

- Двадцать восемь! - сказал Батист, не оборачиваясь.

Когда ему надоело смотреть на красивого коня, он пошел дальше и, чтобы заняться чем-нибудь, стал наблюдать за старухой, которая торговала осленка.

Цыган вернулся к своей лошади и издали посматривал на Батиста, подергивая повод недоуздка, как бы призывая к себе покупателя.

Батист медленно подошел, принимая разсеянный вид и посматривая на мосты, на которых, точно подвижные разноцветные куполы, мелкали раскрытые женские зонтики.

Был уже полдень. Прибрежный песок раскалился. В промежутке, загороженном с двух сторон откосами берегов, не было ни малейшого движения воздуха. В этой атмосфере, жаркой и влажной, лучи солнца, падая отвесно, жгли кожу и палили губы.

Цыган подошел к Батисту и протянул ему конец повода.

- Ни по моему, ни по вашему: тридцать дуро! Богу известно, что я не получаю ни копейки барыша... Тридцать... He говорите: "нет", - а то я умру с досады!... Ну, по рукам!

Батист, в знак вступления во владение, взял повод и протянул одну руку продавцу, который крепко пожал ее.

Торг был заключен.

Затем крестьянин вынул из-за пояса все свои сбережения, от которых у него отдувался живот: кредитный билет, данный взаймы землевладельцами, несколько монет по одному дуро и пригоршни мелочи, завернутой в бумагу. Когда сумма была выплачена сполна, он не мог уклониться, чтобы не повести цыгана под гостеприимную лиственную кровлю, не предложить ему стакана вина и дать нескольких грошей Моноту в награду за его беготню.

- Вы уводите украшение базара. Удачный день для вас, сеньор Батист: вы нынче утром перекрестились правою рукой и Божия Матерь покровительствует вам.

Пришлось выпить еще стакан, угощение цыгана. Наконец, круто оборвавши поток любезностей и предложений услуг со стороны барышника, он взял недоуздок своего нового коня и, при помощи услужливого Монота взобравшись на его голый хребет, выехал с базара.

Он был доволен покупкой; день прошел не даром. Теперь он едва помнил бедного Моррута; и каждый раз, когда кто-нибудь из обитателей "уэрты", на дороге или на мосту, оборачивался взглянуть на его белую лошадь, он испытывал гордое самодовольство владельца.

Наиболее он был удовлетворен, когда проезжал мимо трактира Копы. Он заставил жеребца идти красивою рысцой, точно породистую лошадь, и, тотчас после его проезда, Пименто и другие тунеядцы "уэрты" высовывали головы за порог и пялили на него глаза. - "Подлецы! Теперь, они, небось, поняли, что не такето легко его выжить, что он и один съумеет защитить себя. Вот они видели: издохшая лошадь заменена новою. Только дал бы Бог, чтобы и дома дела устроились так же хорошо".

По бокам дороги его хлеба, зеленые и высокие, волновались как озеро; весело поднималась люцерна, распространяя аромат, к которому, расширяя ноздри, принюхивалась лошадь. Да, на состояние своих посевов он пожаловаться не мог; но опасался найти дома беду, вечную спутницу его жизни, всегда готовую на него свалиться.

Как только Батистет услыхал топот, то, хотя голова его была еще вся в повязках, он подбежал и завладел недоуздком, пока отец слезал с лошади. Мальчуган пришел в восторг от нового коня: ласкал его, гладил ему ноздри, а потом, горя нетерпением взобраться к нему на спину, поставил ногу на его подколенную впадину и, как мавр, влез с хвоста.

Батист вошел в свою избу, выбеленную и прибранную, как всегда, с блестящими печными изразцами и мебелью на привычных местах, но, вместе с тем, полную печали, делавшей ее похожею на чистый и ярко освещенный склеп. Его жена вышла на порог спалени с растрепанными волосами, с опухшими и красными глазами. Ее утомленный вид говорил о продолжительной безсоннице.

Приехал доктор. Он долго осматривал маленького больного; потом наморщил брови, сказал что-то неопределенное и ушел, не сделав никаких новых предписаний. Однако, садясь на свою лошадку, обещал заехать вечером еще раз.

В общем ребенок был все в том же состоянии, лихорадка пожирала его маленькое, все более и более худевшее тельце. Все шло, как и в прежние дни. Они уже привыкли к этой напасти: мать плакала как-то машинально, а остальные с угрюмым видом были заняты своими обычными делами.

Все, большие и малые, пошли в конюшню смотреть лошадь, которую Батистет, все еще находившийся в восторге, водворял на новом месте. Больной ребенок остался один в спальне, ворочался на большой кровати, и с помутневшими от болезни глазами стонал слабым голосом:

- Мама! мама!

Тереза серьезно и внимательно осмотрела покупку мужа, медленно разсчитывая, стоит ли она тридцати дуро: дочь старалась найти разницу между блаженной памяти Моррутом и его заместителем. А двое малышей, исполнившись неожиданной доверчивостью, таскали нового пришельца за хвост и гладили по животу, тщетно умоляя старшого брата посадить их верхом.

Очевидно, он был по сердцу всем, этот новый член семейства, который с некоторым удивлением обнюхивал кормушку, точно нашел какой-то след или чуял запах издохшого собрата.

выростут крылья и она улетит.

Вечер прошел без особых событий. Батисту надо было поднять полоску земли, которая до сего дня оставалась невспаханною. Он с сыном заложил лошадь и с удовольствием заметил, как она кротка, послушна и с какою силою тащит плуг.

В сумерки, когда они собрались бросать работу, Тереза появилась на пороге избы и стала звать их; казалось, она зовет на помощь:

- Батист! Батист! Иди скорей!

Батист бросился со всех ног, испуганный тоном голоса и жестами отчаяния.

еле шевелился; только грудка вздымалась со страшным хрипением. Губы посинели. Хотя веки были почти закрыты, но из-под них виднелись тусклые и неподвижные глаза, - глаза, уже лишенные зрения. Маленькое бледное личико стало таинственно-темным, точно смерть своими крыльями набросила на него тень. Единственное, что оставалось ярким в этом личике, это - белокурые волосы, разсыпавшиеся на подушке, как мотки шелка. Они отливали странным блеском при свете "кандиля".

Мать то издавала подавленные стоны, то рычала, как дикое животное. Дочь, плакавшая втихомолку, должна была силой помешать несчастной женщине броситься на ребенка или разбить себе голову об стену.

На дворе хныкали братишки, не решаясь войти в комнаты: вопли матери напугали их. Батист стоял около кровати, подавленный, сжав кулаки и кусая губы, со взглядом, устремленным на это хрупкое тельце, которое должно было испытывать столько муки и томления, прежде чем испустить дух. В спокойствии этого сильного человека, в его сухих глазах, нервно мигавших ресницами, во всей этой фигуре, нагнувшейся к умирающему ребенку, было что-то еще более скорбное, чем в рыданиях матери.

Вдруг Батист заметил, что Батистет стоит около него; бедный мальчик пришел тоже, встревоженный криками Терезы. Отец покраснел от гнева, узнав, что он оставил лошадь на поле одну, и Батистет, глотая слезы, пустился туда бегом, чтобы отвести ее в конюшню.

Минуту спустя, новые крики оторвали Батиста от его горького уныния.

Теперь уже Батистет звал его изеза двери. Отец, предчувствуя вторую беду, бросился к сыну, не понимая еще того, что тот стремительно говорил: "Лошадь... бедный "Белый", он валяется на земле... весь в крови..."

Как только арендатор сделал несколько шагов, он увидал, что лошадь, еще запряженная в плуг, лежит на земле, напрасно стараясь встать, ржет от боли, вытягивая шею, а из её бока, около груди, из раны течет черноватая жидкость, впитываясь в только что проведенную борозду. Ее ударили ножом. Она могла издохнуть. "Господи Иисусе Христе! Лошадь, которая ему так же необходима, как жизнь, изеза которой он вошел в долги у землевладельцев!"

Он осмотрелся вокруг, как бы отыскивая винсвника покушения. Никого не было. На равнине, которая в сумерках казалась голубоватою, не было слышно ничего, кроме глухого стука телег, шелеста камышей и голосов, перекликавшихся из дома в дом. На ближайших дорогах и тропинках не было ни души.

Батистет пытался оправдаться перед отцом: когда он побежал домой, он заметил на дороге кучку людей в веселом настроении, которые смеялись, пели и, повидимому, шли из кабака. Это, должно быть, ктонибудь из них...

Разве этого не довольно, чтобы забыть, что он - христианин?"

Он перестал разсуждать. Между тем, как Батистет, стоя около лошади, старался остановить кровь платком, снятым с головы, Батист, не сознавая, что делает, стремительно вошел в избу, взял за дверью свое ружье и, как сумасшедший, выбежал вон. На бегу, инстинктивно, он взвел курки, чтобы убедиться, оба ли ствола заряжены.

Ужасен был вид этого могучого человека, обыкновенно такого кроткого и миролюбивого, но в котором постоянные козни врагов теперь пробудили дикого зверя. В его глазах, налитых кровью, горела лихорадочная жажда убийства; все его тело дрожало от ярости. Он несся по полям, как разъяренный кабан, топтал посевы, перескакивал борозды, ломился сквозь камыши, стремясь поскорей дойти до избы Пименто.

Там кто-то стоял на пороге. Ослеппение злобы и темнота сумерек мешали ему разглядеть, кто это был, мужчина или женщина; но он заметил, что человек одним прыжком бросился внутрь и быстро захлопнул дверь, напуганный появлением этого пришедшого в бешенство человека, который взял ружье на прицел.

Батист остановился перед запертою дверью.

Собственный голос изумил его, точно чужой. Этот голос дрожал, свистел, задушенный приступами гнева.

Ответа не было. Дверь оставалась запертою. Были закрыты и ставни, и три слуховых окна на самом верху фасада, которые освещали верхний этаж, "камбру", куда ссыпают хлеб. Должно быть, разбойник наблюдал за Батистом сквозь какую-нибудь дыру; может быть, он готовил ружье, чтобы предательски выстрелить из-под прикрытия; со свойственною маврам осторожностью, готовою предвидеть самые худшия намерения у врага, Батист спрятался за стволом огромного фигового дерева, в тени которого стояла изба Пименто.

Имя этого последняго, сопровождаемое тысячью ругательств, раздавалось без перерыва в вечерней тишине.

- Выходи, трус!... Покажись, каналья!...

продолжали раздаваться среди внушающого отчаяние безмолвия.

Это безмолвие бесило его еще больше, чем если бы враг был перед ним налицо. Ему казалось, что эта немая изба глумится над ним; тогда, выйдя изеза дерева, за которым укрывался, он подскочил к двери и начал ударять по ней прикладом. Доски дрожали под сильными ударами этого гиганта. Если он не мог разорвать на куски хозяина, то хотел, по крайней мере, излить свою злобу на его жилище. И он колотил на удачу то по дереву, то по стене, отбивая от нея большими кусками штукатурку. Он даже несколько раз прикладывал ружье к плечу, намереваясь выстрелить из обоих стволов в маленькия слуховые окна "камбры" и не сделал этого только единственно потому, что побоялся остаться после этого безоружным.

Бешенство его возростало; он изрыгал ругательства; его глаза, налитые кровью, почти ничего не видели; он шатался как пьяный. Еще немного и он упал бы, подавленный гневом, умирая от злобы. Потом, вдруг, кровавые облака, которые заволакивали его взор, разорвались; возбуждение сменилось слабостью; он понял все свое несчастие, и ему показалось, что он уничтожен. Его гнев, споманный этим страшным ощущением, разсеялся; среди потока ругательств, голос у него замер в горле и превратился в стоны; наконец, он разразился рыданиями.

Он перестал поносить Пименто. Понемногу он отступил к дороге, сел на траву, положив ружье между колен и стал плакать, плакать, чувствуя облегчение от этих слез, освобождавших грудь от гнета; а окружающий мрак покрывал его своею тенью и становился гуще, точно, из сочувствия к нему, желая скрыть эти ребяческия слезы.

Как он был несчастлив! Один против всех! Вернется домой, застанет ребенка мертвым; лошадь, без которой он не может существовать, негодяи изувечили, сделали негодною к службе. Беды сыпались на него со всех сторон, выходили на него из дорогь, из изб, из камышей, пользовались каждым случаем, чтобы настичь тех, кто ему дорог. И вот, он сам здесь, в безвыходном положении, без возможности защититься от этого негодного человека, который прячется, как только его противник, измученный страданием, пробует стать с ним лицом к лицу.

бы сил поднять ружье, упавшее к ногам.

Он услыхал на дороге звон бубенчиков, наполнивший мрак таинственным звоном. Тогда он подумал о больном, бедном "Епископе", который, вероятно, уже умер.

Этот тихий звон... не ангелы-ли это спустились за его душой и летают по "уэрте", не находя бедной избушки? О! если бы только у него не было других детей, которым необходимы его руки, чтобы жить! Несчастный хотел бы перестать существовать. Он мечтал о том, как бы был счастлив, если бы мог бросить здесь, на краю дороги, это грузное тело, которое ему так трудно двигать, прижаться к маленькой душе невинного дитяти и лететь... лететь так, как летят блаженные с ангелами, провожающими их на небо, нарисованные на иконе в церкви.

Теперь бубенцы звенели совсем недалеко от него и по дороге двигались безформенные массы, которых не могли разсмотреть его глаза, полные слез. Он почувствовал, что его трогают концом палки; из пространстеа выдвигалась какая-то длинная фигура, нечто вроде призрака, и наклонялась к нему. Это был дедушка Томба, единственный из обитателей "уэрты", не сделавший ему зла.

Пастух, которого считали колдуном, обладал удивительною проницательностью слепых. Как только он признал Батиста, тотчас же понял всю глубину его отчаяния. Шаря своей палкой, он попал на ружье, лежащее на земле, и повернул голову, как будто желая увидеть в темноте избу Пименто. Он угадал причину слез Батиста.

- Сын мой... сын мой...

Всего этого он ожидал. Он предупреждал Батиста в первый же день, когда увидел, что тот устраивается на "проклятой земле": эта земля принесет ему несчастие... Он только что проходил мимо его избы, заметил свет через открытую дверь... слышал крики отчаяния... вой собаки... Верно мальчик помер?... да? А Батист сидит и думает, что он на краю дороги, между тем как он одной ногой уже на каторге!... Вот, как губят себя люди и разрушаются семьи!... Он кончит убийством так же глупо, как бедный Баррет, и умрет так же, как тот, на галерах... Это неизбежно: эти земли - проклятые и не могут принести ничего, кроме проклятых плодов"...

Прошамкав свое ужасное пророчество, пастух пошел вслед за своим стацом к деревне, посоветовав несчастному Батисту уйти тоже, уйти далеко, очень далеко, туда, где он сможет зарабатывать пропитание без необходимости бороться с ненавистью бедняков.

Старик уже исчез во мраке, а Батисту все слышались его тихия и грустные речи, от которых его бросало в дрожь:

 



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница