Новая земля (Новь). Заключение.
Глава II.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Гамсун К., год: 1893
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Новая земля (Новь). Заключение. Глава II. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

II.

Гольдевин уселся в некотором отдалении; вид у него был очень угрюмый, на нем было то же платье, в котором он весной приехал в город, и его волосы и борода не были острижены. Платье было совсем изношенное, и недоставало нескольких пуговиц.

Журналист подозвал его ближе к столу.

- Что он пьет? Ах, только пиво! Ну, как он хочет.

"Гольдевин покидает нас скоро", сказал адвокат: "он едет может быть завтра, а сегодня вечерком нужно нам выпит стаканчик вместе... Садитесь сюда, Гольдевин, здесь есть место".

"А ты, Норем", сказал Мильде: "чорт знает, что про тебя говорят! В водосточной яме, в безпомощном положении, в водосточной яме".

"Да", отвечал Норем, "ну и что же дальше?"

"Да... ничего, но все-таки"... Гольдевин окинул равнодушным взглядом кафе. Длинный лысый учитель имел такой вид, будто ему не особенно хорошо пришлось во время его пребывания в городе; он сделался таким худым и жалким, а вокруг его блестящих глаз легла синяя тень. Он жадно пил из своей кружки и говорил даже, что давно ему не нравилось так пиво, как сегодня. Он был искренно благодарен.

"Да, вернемся к нашему разговору", сказал адвокат: "нельзя же сказать без всяких дальнейших разсуждений, что дело обстоит так плохо с вашей молодой Норвегией".

"Нет", отвечал Гольдевин, "вообще не нужно никогда судить слишком голословно. Нужно всегда стараться отыскать, что именно является основанием какому-нибудь явлению".

"Ну и что же?"

"А то, что составляет основу нашего теперешняго состояния. Это, как я уже сказал, наша наивная вера в силы, которых у нас нет. У нас, в сущности, нет ни одной такой области, в которой мы были бы господами положения, единственное исключение составляет может быть торгово-промышленная область, действительно процветающая. Ну, а в общем? Мы стали довольствоваться очень малым; а каким образом это случилось? Не находится ли это в связи с основами нашего положения? У нас была громкая и гордая речь десять - пятнадцать лет тому назад, но тогда у нас было на это право; однако, мы так привыкли к этой громкой и гордой речи, что ведем ее и теперь, не имея на то права. Идем дальше. Газеты говорят нам, что мы храбрые молодцы и вожаки. Посмотрите немного вокруг себя на наших вожаков и вы увидите, насколько мы малым довольствуемся".

"Вот недавно Стортинг разошелся по домам. Его вызывали, в него стреляли, а чем он ответил на все это?"

"Они собрали свои бумаги и пошли домой. Наша журналистика не осталась в долгу с ответом; как только ее вызвали на это, она отвечала, она отвечала резко, мужественно: "кажется, ты кричишь? Берегись, сейчас раздастся выстрел!" Однако, никакого выстрела не раздалось. Стортинг расходится до домам. И я спросил себя, удовлетворились ли бы мы этим десять - пятнадцать лет тому назад? Я не думаю. Мы, по всей вероятности, отвернулись бы от всех этих мелочей, от злобы карликов, от показной политики, и мы потребовали бы настоящого и достойного дела. Нет, наша сила и храбрость существуют лишь в теории, мы пугаем на словах, но мы не действуем. Наша молодежь бросается на литературу и на красивые платья, в этом её честолюбие, а на что-нибудь иное она не способна. Было и у нас свое время, но оно прошло, и мы низвергнуты, а теперь торговая жизнь должна нас опять поставит на ноги".

"Подумаешь, как хорошо вы все это знаете!" начал горячо журналист.

"Зачем к этому возвращаться, пускай себе человек говорит дальше. Хе-хе, он верит в то, что говорит, он весь дрожит от волненья, желая убедить. Для нашего времени это довольно редкое явление".

Вдруг адвокат спросил его:

"А читали вы последнее стихотворение Ойэна?"

"Нет", отвечал Гольдевин.

"О, это замечательно, из Египта; вот я вспомнил одну строку: "в этом море песку, где нет никого, не раздается ни единого звука, кроме шума вечного песчаного дождя о мою шляпу, и хрустения, постепенного хрустения колен верблюдов..." Но потом идет самое важное, - склеп, пыль, мумия. Да, непременно нужно было бы это послушат".

"Я помню этого молодого человека, я встретил его в первый раз в Торахусе, у него была совершено исписана вся грудь рубашки. О, да. Потом я его видел 17-го мая, и мы поклонились друг другу; он говорил, что он очень нервный, он шел домой, чтоб лечь спать"...

"Само собою разумеется", вмешался журналист. "Когда Ойэн устал, тогда он идет спать. Такой уж он странный".

"Ну, а последнюю книгу Иргенса вы, вероятно, читали? Я не знаю, спрашивал ли я вас об этом?"

"Да, я читал Иргенса. Почему вы спрашиваете меня об этом?"

"Ах, просто так", отвечал адвокат. "Мне только непонятно, отчего вы такого дурного мнения о нашей молодежи, раз вы знакомы с "

"Постоянно говорят мне о писателях; нельзя ни о чем говорил, чтоб снова не вернуться к писателям. Как будто все дело в том, чтоб иметь двух-трех человек, умеющих писать. Прежде всего вопрос, какого рода это стихотворство?"

"Во всяком случае... Я позволил бы себе сказать... Это первоклассные писатели".

"Но почему речь постоянно идет ни о чем другом, как только о писателях?"

"В этом же кружке есть человек, недавно потерявший громадные суммы денег на ржи. Это было плохо, ему очень не повезло. Но знаете ли, что этот самый человек теперь делает? Эта потеря не сломила его, теперь он хлопочет о новом от его людей; он предпринял теперь вывоз дегтя, вывоз норвежского дегтя за границу. Да, но о нем не говорят".

"Нет, я сознаюсь, мои знания торговой жизни очень ничтожны, но..."

"Ваши знания не должны были бы быть такими слабыми, господин адвокат, просто у вас черезчур мало симпатии к.... Здесь так много первоклассных писателей, здесь Иргенс, здесь Ойэн, здесь Паульсберг, уже не считая всех других; это молодая Норвегия. Я встречаю иногда их на улице; они мчатся мимо меня, как должны мчаться поэты мимо простого смертного человека, они полны новых идей, они пахнут одеколоном, короче говоря, они не оставляют ничего желать лучшого. А когда они приходят сюда в Гранд, то все остальные замолкают, когда они начинают говорить: тише, - говорит писатель! а когда они возвращаются домой, то опять то же самое: тише в доме, писатель пишет! Люди узнают их издали и снимают шляпы, а газеты извещают нацию о том, что писатель Паульсберг совершил поездку в Хенефос.

Но теперь уже Грегерсен не мог больше сдержаться; это ведь он написал заметку о поездке в Хенефос; он крикнул:

вас отвратительная манера говорить наглости, у вас вид, будто вы ничего другого..."

"Я понять не могу, Грегерсен, чего ты горячишься!" заметил ему Мильде. "Ведь сам Паульсберг сказал, что мы должны терпеливо к этому относиться".

Пауза.

"Коротко и ясно", продолжал Гольдевин: "все обстоит, как должно, каждый исполняет свой долг по отношению к писателям. Но теперь является вопрос, достойны ли писатели этого поклонения? Этого я не знаю. Я, может быть, не всех знаю, я пропустил кого-нибудь. Есть ли писатель, затмевающий всех других? Или все сводится к поэзии эскимосов? Я не принимаю во внимание..."

"Послушайте, господин..." начал опять Грегерсен.

"Сейчас, одну минуту... Я не принимаю во внимание последнее стихотворение Ойэна об египетском песке, а так я знаю почти все. И мне кажется, что одна вещь нисколько не умаляет достоинство другой, все одинаково хороши..."

"Если бы вы были правы, это было бы в высшей степени грустно", сказал адвокат.

"Очень грустно, в высшей степени грустно".

"И тут ничего не поделаешь".

"Нет, нет, совершенно верно, мы никак забыть не можем, что мы в свое время имели некоторое право вести гордую и громкую речь; и мы продолжаем это делать. Наши писатели - это не таланты, которых можно читать, - это горящие огненные столбы, это вожаки, - они переводятся на немецкий язык. И по мере того, как это повторяют и повторяют, люди начинают верить этому; но такого рода воображение очень опасно для вас. Молодежь думает, что она на высоте своего призванья, она шуршит шелком, пишет книги и созерцает мир из Гранда. А между тем, в стране происходит политическое осложнение, газеты не остаются в долгу с ответом, но Стортинг расходится по домам. Да, что же дальше!-- говорит молодежь, - разве дело не обстоит по прежнему хорошо? Разве не с нами вожаки?"

"Послушайте, вот вы там, я не помню, как вас зовут, - знаете ли вы историю с Бинье и картофелем? Я всегда вспоминаю эту историю, когда слышу вас. Вы так наивны, вы приежаете из деревни и думаете нас в городе чем-то поразить, а совершенно не понимаете того, что ваши взгляды отнюдь не новы. Это взгляды самоучки... Да, знаете, ведь Бинье тоже был самоучка. Да, может быт, вы этого и не знаете, но он был самоучка. Однажды, копая, он напал на кольцо В разрезанной картофелине, - да, вы ведь из деревни, - может быть вы знаете, что весной в картофеле бывают иногда лиловые пятна? И Бинье так был поражен этим лиловым пятном, что он сел и написал целое математическое вычисление по поводу этого. Потом он принес Фарнлэю это вычисление, чтоб он прочитал его и думал, что он сделал величайшее открытие. - Да, это очень хорошо, сказал Фарнлэй, это совершенно верно, что вы сделали, вы верно разрешили этот вопрос. Но, сказал старый Фарнлэй, египтяне знали это тысячу лет тому назад... Тысячу лет тому назад это уже было известно, ха-ха-ха. И я всегда думаю об этой истории, каждый раз, когда я слышу вас... Не сердитесь на меня".

Пауза.

"Нет, я не сержусь на вас", возразил Гольдевин. "Но если я вас хорошо понимаю, то мы с вами одинакового мнения. Я говорю только то, что вы уже знаете, не так ли?"

Грегерсен тряхнул сердито головой и обратился к Мильде:

"Нет, это невозможно!" сказал он. Он сделал глоток и снова продолжал разговор с Гольдевином. Он кричал громче, чем это нужно было, наклонялся к нему и кричал: "Боже мой, неужели вы не понимаете, что вы с вашими взглядами, с вашими взглядами самоучки просто смешны? Вы думаете, это ново, что вы тут нам толкуете? Для нас это старо, мы знаем все это и смеемся над этим... Я!... Я не хочу больше с вами говорить!"

Грегерсен быстро поднялся.

"Ты платишь?" сказал он Мильде.

"Да, но разве ты уже уходишь?"

"Да, во-первых, мне нужно итти в редакцию, а во-вторых, довольно с меня всего этого. И во-вторых, и в-третьих, и в девятых довольно этого с меня! Прощайте!"

Было шесть часов. Трое мужчин, оставшихся за столом, сидели некоторое время молча. Гольдевин искал пуговицу, как бы желая застегнуться, чтобы уйти, но, не найдя её, он посмотрел в окно, чтобы отвлечь от этого внимание и сказал:

"Да, уже становится поздно, как я вижу"...

"Вы же не собираетесь итти?" перебил его адвокат: "Кельнер, пива! Нет, давайте придем к одному с вами соглашению. Отнимают у нас наших писателей; этим самым уничтожают нас; потому что ведь это писатели делают нас тем, что мы есть". Мильде вдруг сказал то же самое; ведь это писатели делают нас известными за границей, они светятся, как огненные столбы, они наша гордость. Мильде начал разбирал выражение "поэзия эскимосов!" Что нужно понимать под этим? Во всяком случае, он не фанатик, он может терпеть все взгляды".

"Это было бы очень нехорошо, если бы наши писатели делали нас тем, что мы есть", сказал Гольдевин. "Вот наши писатели прохаживаются, и им принадлежит весь мирок нашего маленького города, но гражданская тропинка не достаточно широка для них. Мы радуемся тому, что им нужно там много места, мы оборачиваемся и говорим с удивлением: "посмотрите, как много им нужно места!" Я вижу в этом большую и общую причину, - это то, что мы в последние годы стали довольствоваться малым. Ах да, к сожалению мы довольны чрезвычайно малым. Я все это проследил в газетах, мы не ставим больших запросов и благодарим за малое. Поэзия эскимосов? Нет, это черезчур грубое слово, разумеется; я понимал его не в прямом смысле. Это поразительно, до чего наши писатели благосклонно относятся к самым скверным явлениям жизни! Вот Паульсберг, и Иргенс, и Ойэн, - они не говорят этого, положим, - человеческое существование имеет не одну, а несколько тысяч страниц, и в моей собственной душе есть темные и глубокие уголки, куда я сам еще не заглядывал. Мы должны сделать что-нибудь, чтобы возвести людей туда, где светить солнце, где звучит имя Бога, мы должны заставить молодежь не только наслаждаться любовью, но также, краснея, радоваться ей. Нет, этого они так мало касаются, а если бы они и коснулись больше, так они не справились бы с этим. До людей им нет дела, они пишут о понтонных мостах, о правительственной церкви, о налогах, они пишут стихи об исчезнувших кронах и об египетском песке; нет, Боже мой, наши писатели так редко говорят искренно моей бедной душе. Им не хватает импульса и пространства. Они не чувствуют этого недостатка, и нет никого, кто бы мог открыть им глаза на это. Они говорят, как будто дали нам по крайней мере новую культуру; их скромное самодовольство переходит постепенно в какое-то совершенство, в пафос; они морщат лоб и имеют вид, как будто исполнены благодатью. Поклоняйтесь этим людям, они наша гордость. А газеты постоянно выдвигают их, газеты представляют их какими-то мыслителями, великими умами и проповедниками. День за днем, день за днем они испускают тот же ослиный крик, и самым серьезным образом закидали бы того камнями, кто попробовал бы удержать их самомнение в известных границах. Писатели уже больше не таланты, которых можно читать, ах нет, они глубоко захватывают всю духовную жизнь своего времени, они заставляют Европу думать. Что же тут удивительного, если они сами внушают себе принимать поклонение людей, как нечто должное. Ведь они же великие мыслители, почему же им, известным всему миру, не погулять немного по нашей маленькой стране? В тихия ночи, когда они одни, они улыбаются, может быть, про себя, - это очень вероятно, что в одинокие часы они становятся перед зеркалом, осматривают себя с ног до головы и подсмеиваются. У древних римлян были такие люди, называвшиеся авгурами; это были глубокие и мудрые люди, они следили и объясняли полет птиц. Два таких авгура не могли встретиться на улице без того, чтобы не улыбнуться..."

"Вы недостаточно знаете наших писателей, Гольдевин, далеко недостаточно".

"Я попробовал здесь, в городе, немного заглянут в их жизнь; она не настолько скрыта и скромна, чтоб нельзя было немножко ознакомиться с ней. Одна причина заставила меня внимательно следить за нею; та же причина делает то, что я немного резко сегодня говорю. Ах да, я видел кое-что, я очень многое видел. И не раз я спрашивал себя, неужели мы так бедны идеалами? Неужели мы не можем поддерживать свое достоинство? Новая земля, бледная земля; глинистая! Нет, нет, нет, как бы я хотел помочь людям и показать все это им! И в своей писательской жизни они далеко не всегда хорошие люди. К чему им это? Страна маленькая, места мало, а писателям нужно много места. Они ссорятся друг с другом, интригуют, завидуют. Почему не обсуждался сборник стихотворений Иргенса; ни разу даже не упомянули о нем?"

"Мы с Иргенсом не друзья, но мне пришло в голову, что с ним поступили несправедливо. Кто его противник? Коллега, также писатель, втихомолку работающий, как крот у се5я в своей норе? Я не знаю. Но я знаю, что наши писатели стеснены обстоятельствами; я наблюдал за ними здесь, в городе: они мелочны и желчны, они завидуют счастью другого и даже не в состоянии скрыт эту зависть. Достигнув известного возраста и написав известное число книг, они делаются раздражительными и обижаются на то, что страна не доставляет им денежных сумм, нужных им для жизни, они находят даже, что им вредят тем, что нация недостаточно их признает. Они постоянно жалуются: ну вот теперь обнаруживается, как Норвегия обращается со своими великими людьми. А насколько нужнее эта несчастная премия журналистам, этим выбивающимся из сил постоянным труженикам какого-нибудь листка! Журналист делает в один месяц больше работы, чем писатели в целый год. Часто у них есть семьи, и им приходится очень туго; многих судьба очень преследует, они когда-то мечтали о свободной и богатой жизни, а не о том, чтоб сидеть в редакции какой-нибудь газеты, где их анонимная работа пропадает совершенно безследно и где большинство из них должны страшно напрягать свои силы, иногда даже прибегать к лести, чтоб удержать за собою место. Если им приходит в голову какая-нибудь оригинальная идея, мысль, то она тотчас же должна погибнуть, они помещают ее в какую-нибудь газетную статью, статья эта печатается, и мысль исчезает где-то в пространстве. И что они за это получают? Ах, очень жалкое вознаграждение, жалкое и очень мало радости. Эти люди заслуживают поощрения; и этим никто ничего бы не потерял; результаты сказались бы в свободной и красноречивой газетной литературе. В этом нет ничего невозможного, а насколько больше может сделать честный журналист своей ежедневной работой, стремящейся к чему-то для себя и для своих, чем все эти писатели, которые напишут раз в год книжку, а потом отдыхают и добиваются премий".

В продолжение всего этого разговора актер Норем сидел молча, понуря голову, он изредка поднимал тяжелые веки и устало и лениво курил свою сигару. Наконец, он взглянул на окружающих, поставил на стол свою пустую кружку и сказал!

"Да, Мильде, если ты действительно хочешь меня угостить, то дай, пожалуйста, мне портеру".

Принесли портер.

В эту самую минуту дверь в кафе открылась, и вошел Иргенс с фрекен Агатой. Они остановились на минутку внизу около двери и осмотрелись вокруг; Агата не была смущена, она была спокойна; но когда она увидела Гольдевина, она поспешно направилась к нему, улыбнулась и открыла рот, чтобы поздороваться с ним, но вдруг остановилась. Гольдевин пристально посмотрел на нее и невольно взялся за пуговицы, но тем не менее он остался.

"Вы пришли слишком поздно", сказал он, смеясь. "Вам нужно было бы прийти раньше, а теперь представление уже кончено. Гольдевин занимал нас разговорами об истине".

Иргенс бросил на Гольдевина быстрый взгляд и сказал, закуривая папиросу:

"Я уже наслаждался однажды беседой с господином Голъдевином там в Тиволи: кажется, этого с меня вполне достаточно".

Иргенс с трудом скрывал свою неприязнь к Гольдевину. Он уже второй раз видел сегодня Гольдевина; он видел, как он только что стоял перед его квартирой на улице Транес, No 5. Он не мог выйти с Агатой прежде, чем не удалился этот чорт. Счастливый случай привел Гранде, а то этот человек стоял бы все еще там. И как он стоял? Как страж, как настоящий страж, не двигаясь. Иргенс злился, ему стоило большого труда не пускать Агату к окну; если б она посмотрела в окно, она тотчас же увидела бы Гольдевина. Он совсем и не скрывался, он стоял и желал, чтобы его видели, и держал таким образом парочку в осадном положении.

Теперь у него был очень смущенный вид. Он играл своей кружкой и смотрел вниз.

"Да, Иргенс, в тот вечер вам, писателям, досталось", продолжал Мильде. "Но ты, может быть, думаешь, что тогда в Тиволи вы получили достаточно? Да сравнительно с сегодняшним вечером, то была лесть, молоко и мед. Вы, оказывается, не великие вожаки, и очень даже достижимы. Кроме того, у вас скверная привычка, вы завидуете, копаете друг другу ямы, постоянно грызетесь. Хе-хе, узнаешь ли ты себя?"

Агата ничего не говорила, она смотрела то на одного, то на другого, и, беззаботно улыбаясь, смотрела на Иргенса. Она опять стала спокойной.

"Да", сказал адвокат: "Гольдевин был очень резок; но тем не менее он указал на то, что несправедливо, что о стихах Иргенса ничего не говорили. Ведь это ты слышал, Мильде?"

"Но я вовсе не имел в виду этим защищать господина Иргенса", сказал вдруг Гольдевин резко. Он посмотрел ему прямо в лицо. "Это было сказано, чтобы показать, как относятся друг к другу господа писатели".

"Ну да, по-моему это все равно", сказал примиряюще адвокат. "Вы говорили разное, но вы, может быть, не серьезно думаете это. Вот, например, вы упрекали писателей в том, что они завистливы и вредят друг другу, но ведь это порок, свойственный всем, и его можно найти в каждом кругу людей. Я вижу это и у нас, в адвокатской среде".

На это Гольдевин отвечал так же резко и безпощадно, что нет такого сословия во всей стране, в котором было бы столько жалкой мелочной зависти и злобы против своих же, как именно в кружках писателей. Как противоположность он может привести купеческое сословие, - купцы, презираемые жалкими литераторами, лавочники, мелочные торговцы. Они помогают в случае нужды, заступаются, ручаются друг за друга и ставят на ноги споткнувшагося.-- А что делают писатели? Они от всей души желают гибели одному из своих собратьев, чтобы для них самих стало просторнее. Хорошо занимать такое положение в жизни, которое дает много горя, но вместе с тем дает и радости и развивает способность сочувствия. Это имеет большое значение. Это дает людям трезвый взгляд на все и не делает их мелочными... Мы заняты только нашими писателями, обсуждаем их последнюю более или менее хорошую книгу, а между тем купцы вполне достойны нашего уважения. На какую высоту поставили нас эти люди! Торговая нация, народ, занимающийся вывозом среди безплодной страны! Он читал, что даже в Париже на лавках еще пишется: "Здесь есть телефон". У нас же это больше не нужно. Здесь само собой подразумевается, что каждый магазин должен иметь телефон. Но всегда, всегда ценят только писателей. Почему? Писатель может иметь самым честным образом тысяч двадцать долгу. И что же дальше? Он не может заплатить, вот и все. Что было бы, если б так вел себя какой-нибудь купец; втерся бы и пользовался бы всякими обманами, чтоб не платить за вино и за платье. Его просто-на-просто обвинили бы в мошенничестве и объявили бы его банкротом. Но писатели, художники, наши вожаки, которые под крики нации высятся как Альпы над всеми остальными смертными, кто виноват в том, что им приходится так плохо? Люди лишь втихомолку говорят об обмане и смеются над этим: он чертовски хитер, у него целых двадцать тысяч долгу...

"Да, милый человек, но теперь мне кажется, что этого довольно".

Художник, оказывается, вдруг потерял терпение. Пока он сидел здесь один с адвокатом и с актером, он ни словом не протестовал, он даже радовался желчным речам жалкого учителя; но как только появился один из писателей, он сделался сердитым и ударял кулаком об стол. Такова уже была привычка у Мильде защищаться, прячась за спиной других.

Гольдевин посмотрел на него

"Вы так думаете?" спросил он.

"Да, я так думаю".

Но теперь и Норем насторожился, он заметил, что перед его усталыми глазами что-то происходит, и он начал тоже вмешиваться и поносить торговую мораль, - это самая безчестная мораль на свете, да, надувательство, жидовство, чистейшее жидовство! Разве это правильно брат проценты? Нет, пусть никто не говорит ему этих глупостей, а то он ответит как следует. Купеческая мораль, - самая безчестная мораль на свете...

"Я его недавно встретил в твоих местах, Иргенс, там наверху, на улице Транес, да как раз под твоими окнами. Он там стоял. Я взял его с собою; ведь это никуда не годилось бы оставлять его там стоять".

Агата спросила тихо, с широко раскрытыми, испуганными глазами:

"На улице Транес? Вы его встретили там?.. Послушай, Иргенс, он был как раз под твоими окнами, клянусь тебе".

Между тем Норем продолжал задавать свои невозможные вопросы. Итак, значит нужно понимать, что весь мир, так сказать, испорчен; женщины и мужчины окончательно испорчены, потому что они все высоко ценят искусство и поэзию. "Послушайте, старик, пусть искусство остается искусством и не связывайтесь с этим. Хе, мужчины и женщины окончательно испорчены..."

Гольдевин тотчас же воспользовался этим поводом и отвечал. Это не относилось к Норему, он даже не смотрел на него, но он говорил то, что накипело у него на сердце, говорил это всем, вообще, так просто, в пространство. "Нельзя утверждать, что все мужчины и женщины испорчены, но они дошли до известной степени безсодержательности, они вырождаются и мельчают. Новая земля, бледная земля, там нет плодоносной земли, нет обилия. У молодежи холодная, жидкая кровь, они предоставляют всему итти своим путем, и огорчаются лишь поверхностно, когда их собственная страна молчит и не отвечает на вызов. Теперь уж дело больше не обстоит так, что гордость Норвегии это - личная гордость каждого норвежца, будь то консерватор или либерал. А также и женщины, оне очень спокойно проживают свою жизнь, не уставая от жизни, но вместе с тем и не внося ничего в нее. И как оне могли бы внести что-нибудь? Им ведь нечего вносить. Оне мелькают, как синие огоньки, от всего пробуют понемножку, как радости, так и горести, и не сознают, что оне потеряли всякое значение. У них больше нет самолюбия, их сердце не причиняет им больших терзаний, оно бьется очень быстро, но ничто не заставляет его трепетать в груди. А что сталось с гордым мировоззрением молодых женщин, девушек? Это мировоззрение имело большое и глубокое значение; но теперь его уже больше не встретишь; для женщин все равно, что посредственность, что гениальность, оне приходят в восторг перед парой несчастных стихов и даже перед вымученным романом. А было время, когда лишь великия и гордые вещи побеждали их. Теперь их требования низведены до минимума, теперь оне уже больше и не могут желать большого, их потребности заснули. Женщина потеряла свою силу, богатую и милую простоту, большую страсть; она потеряла ту настоящую радость, которую дает единственный человек, её герой, её бог, она подходит к первому встречному и бросает направо и налево услужливые взгляды. Любовь сделалась теперь для женщины названием прошедшого чувства, она читала об этом, и в свое время это также занимало ее, но теперь все это легко скользнуло мимо нея, как притупленный звук. Да, женщины и не сознают этого своего недостатка, ах, нет, оно окончательно вырвано. Этому ничем нельзя помочь. Через несколько поколений опять настанет хорошее время, все движется, как волна. Но теперь, в данную минуту, мы самым беззаботным образом путаемся остатками. Только торговая деятельность имеет свежий, здоровый пульс; торговля ведет свою шумную жизнь, будем благодарны ей за это! Она даст нам обновление".

При этих последних словах Мильде так возмутился, что он достал десятикронную бумажку, швырнул ее Гольдевину через стол и сказал раздраженно:

"Вот... Вот ваши деньги! Вы помните, я занял у вас как-то десять крон, я забыл было это. Теперь, я надеюсь, вы понимаете, что вам можно уходить".

Гольдевин вдруг покраснел до самых корней волос; но тем не менее он взял кредитку.

"Вы не очень-то вежливо благодарите за долг", сказал он.

"Нет, но кто же вам сказал, что я вежливый человек. Самое главное то, что вы теперь получили обратно ваши деньги, и мы теперь надеемся, что вы освободите нас от вашего присутствия".

"Да, да, благодарю; мне нужны деньги, у меня больше нет", сказал Гольдевин и завернул деньги в кусок газетной бумаги. Уже самый способ, каким он прятал эту маленькую незначительную кредитку, показывал, насколько он был безпомощен и как мало он привык иметь деньги в руках. Вдруг он посмотрел Мильде в лицо и продолжал: "Я впрочем совсем не надеялся получит от вас обратно этот долг".

он был очень раздражен, но одним словом...

Норем, сидевший пьяный и равнодушный, не мог дольше сдерживаться, он видел во всем этом только смешное и сказал, смеясь:

"Ты и этого человека поддел, Мильде? Нет, ты занимаешь деньги у первого встречного! Ты просто неподражаем! Ха, ха, у этого тоже!"

В эту же самую минуту, встала также и Агата и быстро подошла к нему. Она схватила взволнованно его за руку и начала ему что-то говорит, потащила его за собой к другому окну и шептала. Там они сели, вокруг них никого не было, она сказала:

"Да, да, это так, вы говорили все это мне, я поняла это, вы правы, Гольдевин, правы, правы. Вы увидите, все теперь будет иначе. Вы говорили, что я этого больше не могу, что я больна, не в состоянии это сделать, но нет, я могу, вы это увидите. Я только теперь все понимаю, вы мне сказали милый, милый Гольдевин, не сердитесь на меня, я так часто была неправа..."

Она плакала без слез, безпомощно она сидела на кончике стула и говорила, не останавливаясь. Порой он вставлял слово, кивал и качал головой, когда видел ее такой безутешной, и смущенно называл ее Агатой, нет, милой Агатой. Они продолжали сидеть; она понемножку успокоилась, склонила голову и слушала внимательно, что он ей говорил. Она не должна относит к себе все, что он говорил; ни в каком случае. Да, он думал о ней, это правда; но тогда, значит, он ошибся, слава Богу! Он не хотел ее огорчить, он хотел только ее предостеречь; она так молода, он на много старше её и понимает, чему она подвергается. Но теперь она не должна грустить; все хорошо кончится.

шагов к буфету. Он потребовал жженого кофе, и получил его в мешочке.

Мильде потребовал счет, щедро расплатился и тоже поднялся. Он попрощался с мужчинами, сидевшими у стола, и пошел. Несколько минуть спусгя, как раз перед окнами Гранда, он поклонился какой-то даме и они вместе свернули в переулок; на даме было длинное боа, развевавшееся от ветра и порою касавшееся руки Мильде; затем они исчезли.

А Агата и Гольдевин все еще сидели на своих местах.

"Вы можете проводит меня домой", сказала она: "подождите минуту, я хочу только..."

"Вы уходите?" сказал он и посмотрел на нее, как будто только что упал с неба.

"Да, да, я ничего не хочу больше слышать; Иргенс", отвечала она: "спасибо за сегодня..."

"Чего вы больше не хотите, разве я не могу вас проводит домой"?

"Нет, и позже, и завтра тоже нет. Нет, все это должно кончиться". Она протянула Иргенсу руку и еще раз равнодушно поблагодарила его; она все время смотрела на Гольдевина и выказывала нетерпение. Иргенс задерживал ее.

"Подумайте о том, что вы обещались мне на завтра", сказал он, когда она уходила.

 



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница