Дом о семи шпилях.
Часть вторая.
Глава XV. Нахмуренные брови и улыбка

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Готорн Н., год: 1851
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Дом о семи шпилях. Часть вторая. Глава XV. Нахмуренные брови и улыбка (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА XV.
НАХМУРЕННЫЕ БРОВИ И УЛЫБКА.

Над семью шпилями прошло довольно тяжело и холодно несколько дней. Чтоб не приписывать всей мрачности неба и земли одному отсутствию Фебеи, скажем, что в это время поднялась с востока буря и работала неутомимо, чтобы сообщить почерневшей кровле и стенам старого дома более мрачный вид, нежели какой оне имели когда либо. Но внутренность его была мрачнее самой наружности. Бедный Клиффорд лишился вдруг всех слабых своих рессурсов радости. Фебеи не было, а солнечный свет не играл сквозь окно по полу. Сад с своею грязною природою и оцепенелыми, каплющими листьями беседки наводил на него дрожь, ничто не цвело в холодной, влажной, безжалостной атмосфере, трепетавшей от порывов морского ветра; зеленели только мшистые пятна на гонтовой крыше и густые кусты камыша, страдавшие недавно от засухи, в углу между двух шпилей.

Что касается до Гепзибы, то она не только поддалась влиянию восточного ветра - она в своей личности олицетворяла только другой фаз этой серой, угрюмой непогоды - она была настоящий восточный ветер, резкий и унылый, в толстом шолковом платье, с тучею складок тюрбана на голове. Topговля в лавочке упала, потому что пронеслась молва, будто бы Гепзиба окисляла своими нахмуренными взглядами пиво и разные съестные припасы. Покупатели пожалуй были и правы, жалуясь на её поведение; но в отношении к Клиффорду она не была ни брюзглива, ни сурова, и в сердце её было столько же теплоты к нему, как и прежде, если бы только эта теплота могла его коснуться. Но безуспешность лучших её стараний парализировала бедную старую лэди. Она не могла придумать ничего лучше, как сидеть молча в углу комнаты и увеличивать безсознательно своим грустным видом сумрак комнаты, которая и без того в полдень, от хлещущих в маленькия окна ветвей, напоминала вечерние сумерки. Гепзиба в этом была невиновата. Все в доме - даже старые кресла и столы, знакомые с непогодою в три раза давнее, нежели она - смотрели так мрачно и холодно, как будто настоящая буря была жесточе всех, которым они подвергались. Портрет пуританского полковника дрожал на стене. Самый дом болезненно пожимался от своих семи шпилей до огромного кухонного очага, который всего лучше занимал место сердца этого здания, потому что, построенный для тепла, он был теперь так холоден и пуст.

Гепзиба пробовала поправить дело, разведя огонь в разговорной. Но буря сторожила камин, и, когда пламя вспыхнуло, он погнал дым назад, наполнив закоптелое горло камина собственным дыханием. Несмотря на то, в продолжение четырех дней этой скучной непогоды, Клиффорд занимал свое всегдашнее кресло, закутавшись в старый плащ. Утром на пятый день, когда сестра позвала его к завтраку, он отвечал только болезненным ворчаньем, выражавшим решительное его намерение не покидать постели. Гепзиба и не пыталась переменить его решимость. При всей своей любви к нему, она едва была в состоянии исполнять при нем долее свою грустную обязанность, столь несоразмерную с её ограниченными и грубыми способностями - то есть искать забавы для чувствительного, но поврежденного ума, критического и капризного, но лишенного силы и определенного стремления. В этот день, по крайней мере, она чувствовала что-то немного легче положительного отчаяния, потому что могла сидеть и дрожать от холоду одна и не терпеть безпрестанно возобновляющеiiся горести и напрасных мук угрызения совести при всяком безпокойном взгляде товарища её страданий.

Но Клиффорд, несмотря на то, что не выходил из своей комнаты в верхнем этаже, все-таки усиливался приискать себе какую нибудь забаву. В течение послеобеденного времени Гепзиба услышала звуки музыки, которая, так как в доме не было больше никакого инструмента, должна была происходить из клавикорд Алисы Пинчон. Она знала, что Клиффорд, в своей молодости, имел образованный вкус к музыке и значительное искусство исполнять ее; но все-таки трудно было понять, как мог он сохранить это искусство, для которого необходимо постоянное упражнение, в такой мере, чтобы производить эти сладкие, воздушные и нежные, хотя очень печальные тоны, которые доходили теперь до её слуха. Не меньше было удивительно и то, что долго безмолвный инструмент был способен к такой мелодии. Гепзиба невольно подумала о непонятной музыке, которая всякий раз была слышна перед чьею нибудь смертью в семействе и которую приписывали прославленной легендами Алисе. Но доказательством, что мечтательные пальцы играли на клавикордах, могло служить то обстоятельство, что струны, издав несколько гармонических звуков, вдруг как бы порвались и музыка умолкла.

За таинственными нотами музыки последовали более жосткие звуки; этому ненастному дню не суждено было миновать без приключения, которое, для Гепзибы и Клиффорда, отравило бы самый благоуханный воздух, какой только когда либо приносил с собой блестящих колибри. Последние отголоски музыки Алисы Пинчон (или Клиффорда, если мы можем приписать ему эту музыку) были прерваны самою обыкновенною дисгармониею, именно звоном лавочного колокольчика. На пороге лавочки послышался шорох сапогов, и потом кто-то тяжело зашагал по полу. Гепзиба промедлила с минуту, чтобы закутаться в полинялую шаль, которая служила ей защитительными латами против восточного ветра в продолжение сорока лет. Но характеристический, знакомый ей звук - не кашель и не кряканье, но что-то в роде спазматического ворчанья в чьей-то широкой груди - заставил ее броситься вперед с тем видом свирепого испуга, который столь свойствен женщине в случаях крайней опасности. Немногия из её пола, в таких обстоятельствах, смотрели так ужасно, как наша бедная нахмуренная Гепзиба. Но посетитель спокойно затворил за собою дверь, поставил свою шляпу на конторку и встретил с самым благосклонным выражением лица ужас и гнев, возбужденные его появлением.

Предчувствие Гепзибы не обмануло её. Перед ней стоял не кто другой, как судья Пинчон, который, попытавшись, без успеха, пройти в дом через парадную дверь, решился проникнуть в него посредством лавочки.

-- Как вы поживаете, кузина Гепзиба? и каково переносит эту ужасную погоду наш бедный Клиффорд? начал судья, и - хотя это покажется странным - восточная буря была пристыжена, или по крайней мере немножко присмирела, от кроткой благосклонности его улыбки. - Я не мог удержаться, чтоб не спросить вас в другой раз, не могу ли я чем нибудь служить для его или для вашего спокойствия.

-- Вы ничего не можете для него сделать, отвечала Гепзиба, подавляя свое волнение по мере возможности. - Я сама озаботилась Клиффордом. Он имеет все, что для него необходимо в его положении.

-- Но позвольте мне сказать вам, милая кузина, возразил судья: - что вы ошибаетесь, - при всей вашей любви и нежности, конечно, и с самыми лучшими намерениями, но все-таки вы ошибаетесь, держа своего брата взаперти. Зачем удалять его таким образом от всякого сочувствия и нежности? Клиффорд, увы! и без того прожил слишком долго в уединении. Предоставьте ему теперь сблизиться с обществом - с обществом, то есть, родных и старых приятелей. Позвольте, например, хоть только мне видеть Клиффорда, и я вам отвечаю, что наше свидание произведет на него приятное впечатление.

-- Вам нельзя видеть его, отвечала Гепзиба: - Клиффорд со вчерашняго дня не оставлял постели.

-- Как! что! Он болен? воскликнул Пинчон, пораженный, как казалось, досадой и испугом, потому что в то время, когда он говорил, как будто нахмуренный взгляд самого пуританина-полковника омрачил комнату. - О, в таком случае я должен, я хочу видеть его! Что, если он умрет?

-- Ему нечего опасаться смерти, сказала Гепзиба, и прибавила с колкостью, которой она не могла долее подавить в себе: - если только его не будут преследовать и осуждать на смерть, по милости того самого человека, который когда-то давно об этом старался!

как немилосерды вы ко мне в своем постоянном против меня ожесточении за то, что я принужден был делать по своему долгу и по совести, по силе закова и с собственною своею опасностью? Как могли бы вы, сестра его, оказать к нему больше любви в этом случае? И неужели вы думаете, кузина, что это не стоило мне никакого мучения? что это не оставило в моей груди никакой горести, с того дня до нынешняго, посреди всего благоденствия, которым благословило меня небо? или что я бы не радовался, еслиб это было согласно с долгом справедливости и с благосостоянием общества, чтобы наш милый родственник, друг моей юности, эта натура, созданная так нежно и прекрасно, этот человек столь несчастный и - должно сказать - столь преступный чтоб, одним словом, наш Клиффорд был возвращен жизни и наслаждениям ею? Ах, вы меня мало знаете, кузина Гепзиба! Вы мало знаете это сердце! Оно трепещет теперь при мысли встретить его! Нет на свете другого человека (исключая вас, да и вы не превзошли в этом меня), который бы пролил столько слез о бедствии Клиффорда. Вы видите и теперь их. Никто так не восхищался бы его счастием! Испытайте меня, Гепзиба! испытайте меня, кузина! испытайте человека, которого вы почитали врагом своим и врагом Клиффорда! Испытайте Джеффрея Пинчона, и вы найдете его верным до самого зерна его сердца!

-- Во имя неба, вскричала Гепзиба, в которой этот поток нежностей со стороны человека, в высшей степени жосткого, возбудил только тем сильнейшее негодование: - ради самого неба, которое вы оскорбляете и которое изумляет меня своим долготерпением, оставьте эти уверения в привязанности к вашей жертве! Вы ненавидите Клиффорда! Скажите это прямо, как мужчина! В эту самую минуту вы питаете против него в вашем сердце какой нибудь мрачный замысел! Выскажите его сразу! или, если вы надеетесь успеть в нем вернее, скройте его до тех пор, пока восторжествуете! Но не говорите никогда опять о вашей любви к моему бедному брату! Я не могу выносить этого! Это заставит меня позабыть границы всякого приличия! Это сведет меня с ума! Удержитесь! Ни слова более! иначе - я брошусь на вас!

На этот раз гнев Гепзибы придал ей смелости, и она высказала свои чувства. Но было ли это непобедимое недоверие к праводушию судьи Пничона и это, по видимому, уже излишне решительное отвержение в нем всякой человеческой симпатии, - были ли они основаны на справедливом понимании его характера, или же это были только следствия женских предубеждений, ни на чем неоснованных?

Судья, без всякого спора, был человек высокопочтенный. Никто не отвергал этого. Во всей весьма обширной сфере знавших его, в качестве должностного или частного человека, не было никого - кроме Гепзибы да какого нибудь чудака в роде нашего артиста - кто бы мечтал о серьёзном оспариваньи его права на высокое и почетное место, какое он занимал в мнении света. Да и сам судья Пинчон (надобно отдать ему справедливость) не слишком часто сомневался, чтобы его завидная репутация не согласовалась с его заслугами. Поэтому совесть его, почитаемая всегда лучшим свидетелем человеческой честности, говорила согласно с одобрительным голосом света постоянно, кроме разве небольшого промежутка пяти минут в двадцать-четыре часа или изредка в один какой нибудь черный день из целого года. И, однакожь, как ни сильно, по видимому, это свидетельство, мы не решаемся подвергнуть опасности нашу собственную совесть, утверждая, что судья и согласный с ним свет были правы, и что бедная Гепзиба, с своими одинокими предразсудками, ошибалась. Весьма быть может, что в нем скрывалось какое нибудь злое и отвратительное дело, невидимое людям, забытое самим им или погребенное так глубоко под великолепными столбами его тщеславных подвигов, что было вовсе незаметно для повседневной его жизни. Мы решаемся даже сказать, что он мог ежедневно совершать дурное дело, что он мог возобновлять его безпрестанно.

Люди сильного ума, твердого характера и тугой чувствительности очень способны впадать в ошибки подобного рода. Это обыкновенно те люди, для которых формы всего важнее. Поле их действия лежит в области внешних явлений жизни. Они обладают отличным искусством схватить, устроить и обратить в свою собственность такие грубые, тяжелые, крепкие признаки достояния, как золото, земли и тому подобное. Из этих материалов и из благовидных дел, сделанных пред глазами света, существо такой породы обыкновенно строит высокое и величественное здание, которое в глазах других людей и окончательно в его собственных есть не что иное, как характер человека, или сам человек. И что за чудное это здание! Роскошные залы его и ряды просторных комнат вымощены мозаическою работою из дорогих мраморов; окна, во всю высоту комнат, пропускают солнечный свет сквозь самые прозрачные зеркальные стекла; высокие карнизы позолочены, потолки великолепно расписаны, а возвышенный купол, сквозь стеклянную средину которого видно небо, как бы неотделанное от вас никакою преградою, венчает все. Какою лучшею и благороднейшею эмблемою может кто бы то ни было пожелать выразить свой характер? Но, увы! в каком нибудь низком и темном углу, в каком нибудь узком промежутке нижней настилки пола, или в стоячей луже воды, прикрытой сверху изящнейшею мозаикою, может лежать полу-сгнивший и продолжающий гнить труп и наполнять все здание своим мертвенным запахом. Обитатель великолепного дома не будет замечать этого запаха, потому что он долго дышал им повседневно. Не заметят его и гости, потому что будут обонять только драгоценные ароматы, которыми хозяин соблазнительно наполнит свои комнаты. Изредка только случится быть в этом доме глубоко зрящему человеку, перед которого одаренными печальным даром глазами все здание растает в воздухе, оставя после себя только скрытый угол, задвинутую засовами конуру, с паутиною, висящею фестонами на её позабытой двери, или безобразную ямку под помостом и гниющий в ней труп. Здесь-то мы должны искать истинной эмблемы характера человека и дела, которое придает всю свою действительность его жизни; а эта лужа стоячей воды, прикрытая мраморным полом, зараженная нечистотою и, может быть, орошенная некогда кровью, - это его жалкая душа!

гораздо деятельнейшую и чувствительнейшую совесть, нежели какая когда либо тревожила его. Чистота его судейских действий во время заседаний; верность его общественной службы; преданность его к своей партии и строгая точность, с какою он соблюдал её правила, или по крайней мере согласовался с её организованными движениями; замечательная его ревность в качестве председателя одного человеколюбивого общества, его неукоризненная честность в звании казначея вдовьей и сиротской суммы; заслуги его в садоводстве, для которого он воспитал две особенные породы груш, и в земледелии, посредством введения известного пинчоновского быка; чистота его поведения в течение многих лет жизни; суровость, с которою он журил и наконец отвергнул распутного сына; его старания об успехах общества воздержания; ограничение себя, с того времени, как у него обнаружилась подагра, пятью только рюмками в день старого хересу; снежная белизна его белья; лак его сапогов, красота его палки с золотым набалдашником; просторный покрой его фрака и тонкость его материи и вообще изысканная опрятность его костюма; скрупулёзность, с которою он соблюдал правила учтивости на улицах, кланяясь, снимая шляпу, кивая головою или делая приветствие рукой всем своим знакомым, как богатым, так и бедным; сиявшая в его лице благосклонность, которою он постоянно старался радовать весь свет; вот черты характера судьи во мнении света, и можно ли найти место для черных красок в портрете, составленном из таких черт? Пинчон видел в зеркале ежедневно свою светлую физиономию и постоянно сознавал свою удивительно устроенную жизнь. Мог ли же он не считать себя результатом и суммою всех итогов её и не говорить мысленно самому себе и обществу: "Вот каков судья Пинчон!"

И если предположить, что он, много, много тому лет назад, в своей ранней и беззаботной молодости, совершил какое нибудь темное дело, или даже, что и теперь неизбежная сила обстоятельств могла бы заставить его сделать одно преступное дело между тысячью похвальных или по крайней мере непредосудительных дел, - то неужели вы стали бы определять характер судьи Пинчона по одному этому делу, по этому полу-забытому преступлению и из за него не уважили бы прекрасного течения всей его жизни? Что в злом деле столь тяжелого, чтобы гнет его перевесил всю массу незлых дел, которые будут положены на другую чашку весов? Эта система равновесия в большом ходу у людей Пинчонова сорта. Жосткий и холодный человек, поставленный в несчастное положение нашего судьи, глядящий изредка или никогда не глядящий внутрь себя и с решимостью составляющий о себе понятие по отражению своей личности в зеркале общественного мнения, - такой человек редко может прийти к самопознанию другим путем, кроме случайной потери богатства и репутации. Болезнь не всегда еще бывает в состоянии образумить его, и не всегда самый час смерти.

Но мы имеем теперь дело собственно с судьей Пинчоном, который стоит непоколебимо против ярости гнева Гепзибы. К собственному своему удивлению, вовсе непреднамеренно, она вдруг высказала ему всю закоренелую ненависть, которую она питала к нему в продолжение тридцати лет.

До сих пор лицо судьи выражало кроткое терпение, важный и почти нежный упрек кузине за её неистовство, добровольное прощение обиды, наносимой ему её словами. Но когда эти слова были произнесены невозвратимо, взор его принял выражение строгости, сознания силы и непреклонной решимости, и вся эта перемена совершилась так естественно и незаметно, что казалось, как будто железный человек стоял на этом месте с самого начала, а мягкого человека не было вовсе. Впечатление, производимое судьею Пинчоном, было таково, как будто туманные облака с своими нежными цветами вдруг слетели с каменного чела крутой горы и оставили ее нахмуренною; вы глядите и с первого взгляда чувствуете, что она хмурилась и будет хмуриться вечно. Гепзиба почти готова была допустить безумную мысль, что перед ней стоит её предок, старый пуританин, а не современный ей судья, на которого она только что излила всю здобу своего сердца. Никогда еще человек не представлял сильнейшого доказательства приписываемого ему родства, как судья Пинчон в этом случае, своим разительным сходством с портретом, висевшим в разговорной.

-- Я намерен видеть Клиффорда прежде, нежели выйду из этого дома, продолжал судья. - Перестаньте вести себя как помешанная, Гепзиба! Я единственный друг его. Неужели вы так слепы, что не видите, что не только без моего согласия, но без моих старании, без моих представлении, без всего моего политического, оффициального и личного влияния, Клиффорд никогда не был бы - как вы это называете - свободным? Неужели вы почитаете его освобождение из тюрьмы торжеством надо много? Вовсе нет, добрая моя кузина, вовсе нет, ни в каком случае! Это было исполнение давнишняго моего намерения. Я возвратил ему свободу!

-- Вы! отвечала Гепзиба. - Я никогда этому не поверю! Он обязан вам только своим темничным сиденьем, а своей свободой - провидению Божию!

-- Я возвратил ему свободу! повторил судья Пинчон с величайшим спокойствием. - И я явился сюда решить, должен ли он продолжать ею пользоваться. Это будет зависеть от него самого. Вот для чего я хочу его видеть.

-- Никогда! это бы свело его с ума! воскликнула Гепзиба, по уже с нерешимостью, достаточно заметною для проницательных глаз судьи; потому что, не веря ни малейше в добрые его намерения, она не знала, что опаснее - уступить или сопротивляться. - И зачем вам видеть этого жалкого, разрушенного человека, который едва удержал часть своего ума и хочет скрывать даже и этот остаток от людей, которые не любят его?

и как раз кстати, выслушайте же меня: я хочу вам объяснить прямо причины, заставляющия меня настаивать на это свидание. Тридцать лет тому назад, по смерти нашего дяди Джеффрея, оказалось - я не знаю, обратили ли вы внимание на это обстоятельство посреди более печальных интересов, соединившихся вокруг него - только оказалось, что его имущества всякого рода было гораздо меньше, нежели как вообще полагали. Он слыл чрезвычайно богатым человеком. Никто не сомневался в том, что он принадлежал к числу первых капиталистов своего времени. Но одною из его странностей - если не глупостей - было желание скрывать настоящее количество своей собственности посредством отдаленных заграничных банковых билетов, может быть, даже написанных не на его имя, и разными другими средствами, хорошо известными капиталистам, но о которых нет надобности теперь распространяться. По духовному завещанию дяди Джеффрея, как вы знаете, все его имущество перешло ко мне, с единственным исключением - чтобы вам предоставлен был в пожизненное владение этот старый дом и небольшой участок наследственной земли, к нему принадлежащий.

-- И неужели вы хотите лишить нас и этого? спросила Гепзиба, не в силах будучи подавить горького упрека: - так вот цена, за которую вы готовы перестать преследовать бедного Клиффорда?

-- Разумеется, нет, милая моя кузина, отвечал судья, с благосклонною улыбкою. - Напротив, как вы и сами должны отдать мне справедливость, я постоянно выражал мою готовность удвоить или утроить ваши средства, если только вы решитесь принять этот знак любви от вашего родственника. Нет, нет! дело вот в чем. Из несомненно огромного состояния моего дяди, как я вам сказал, не осталось после его смерти и половины - куда! даже трети, как я вполне убедился в этом. Теперь я имею весьма основательные причины думать, что брат ваш Клиффорд может дать мне ключ к отъисканию остального.

-- Клиффорд!... Клиффорд знает о скрытом богатстве? От Клиффорда зависят обогатить вас? вскричала старая лэди, пораженная странностью этой идеи. - Это невозможно! вы заблуждаетесь! Над этим стоит только смеяться.

-- Это так же верно, как то, что я стою на этом месте, сказал судья Пинчон, ударив своею тростью с золотым набалдашником в пол и в то же время топнув ногою, как бы для того, чтобы выразить еще сильнее свое убеждение. - Клиффорд говорил мне сам об этом!

-- Я не принадлежу к грезящему разряду людей, сказал судья спокойно. - За несколько месяцев перед смертью моего дяди, Клиффорд хвастал мне, что он владеет тайною о несметном богатстве. Он хотел этим пошутить надо мной и подстрекнуть мое любопытство. Я это хорошо понимаю. Но, припоминая ясно некоторые обстоятельства вашего разговора, я совершенно убеждаюсь, что в его словах была часть истины. Теперь, если угодно Клиффорду - а ему должно быть угодно - он может объявить мне, где найти список, документы или другие признаки, в какой бы форме они ни существовали, по которым бы можно было отъискать огромное потерянное богатство дяди Джеффрея. Он знает тайну. Он не напрасно хвастал. В его словах были прямота, убедительность и что-то такое, по чему я заключаю, что под таинственностью его выражений скрывалась определенная мысль.

-- Но зачем бы Клиффорду скрывать ее так долго? спросила Гепзиба.

-- Это было одно из побуждений вашей падшей натуры, отвечал судья, подняв кверху глаза свои. - Он смотрел на меня как на своего врага. Он считал меня виновником своего ужасного бедствия, своей смертельной опасности, своих невозвратимых потерь. Поэтому невероятно было, чтобы он объявил мне в тюрьме тайну, которая возвела бы меня еще выше по ступеням благоденствия. Но теперь наступило наконец время, когда он должен открыть мне этот секрет.

-- А что, если он не захочет? спросила Гепзиба: - или - как я в этом и уверена - если он совсем ничего не знает об исчезнувшем богатстве?

и натуральном опекуне человека в таком положении) наблюдать постоянно и внимательно за его поведением и привычками. Соседи ваши были свидетелями того, что происходило в саду. Мясник, хлебник, продавец рыбы, некоторые из покупателей вашей лавочки и многия старые богомолки рассказывали мне разные тайны вашей домашней жизни. Еще больший круг людей - и сам я в том числе - может засвидетельствовать о его дурачествах в полу-циркульном окне. Тысячи людей видели его, неделю или две назад, готового броситься на мостовую. Из всех этих показаний я вывожу заключение - с отвращением и глубокою грустью, конечно - что несчастия Клиффорда так подействовали на его разсудок, никогда не отличавшийся силою, что он не может безопасно жить на свободе. Следовательно, вы сами можете судить, что - впрочем, это будет зависеть от того, какое сделаю я решение об этом предмете - что его ожидает заключение, может быть, на весь остаток его жизни в публичном приюте для людей, находящихся в его несчастном состоянии ума.

-- Не может быть, чтоб у вас был такой умысел! вскричала Гепзиба.

-- Если мой кузен Клиффорд, продолжал Пинчон с совершенным спокойствием; - просто от злости и ненависти к человеку, которого интересы должны бы быть для него дороги - уже одна эта страсть, так же часто, как и всякая другая, показывает умственный недуг - если, говорю, он откажется сообщить мне столь важное для меня сведение, которым он, без сомнения, обладает, то для меня достаточно будет самого ничтожного свидетельства, чтобы убедиться в его помешательстве. А чуть только совесть моя будет успокоена насчет моих намерений, то вы знаете меня так хорошо, кузина Гепзиба, что не можете сомневаться в моей решимости.

-- О, Джеффрей, кузен Джеффрей! вскричала Гепзиба горестно, но уже без раздражения: - вы сами больны умом, а не Клиффорд! Вы позабыли, что ваша мать была женщина! что у вас были сестры, братья и дети! вы позабыли, что между человеком и человеком существует привязанность, что один человек имеет жалость к другому в этом горестном мире! иначе как бы вы могли и подумать о таком поступке? Вы уже не молоды, кузен Джеффрей! нет, вы уже не в средних летах: вы - старик! На голове у вас поседели уже волосы! Сколько же лет надеетесь вы еще жить? Неужели вы недостаточно богаты на это недолгое время? Неужели вы будете терпеть голод? Неужели вы будете нуждаться в одежде или в приюте между нынешним днем и смертью? О, с половиною только того, чем вы владеете, вы можете пресыщаться драгоценнейшими яствами и винами, построить лом вдвое великолепнее того, в котором вы теперь живете, являться несравненно блистательнее пред глазами света - и все-таки оставите своему единственному сыну такое богатство, что он будет благословлять свою судьбу. Зачем же вам совершать это жестокое, страшно жестокое дело! такое безумное дело, что я даже не знаю, называть ли его злодейством!

-- Образумься, Гепзиба, ради самого неба! воскликнул судьи с нетерпением, свойственным разсудительному человеку, который слушает нелепость в роде предъидущей в разговоре о положительных делах. - Я объявил тебе мою решимость. Я не в состоянии переменить ее. Клиффорд должен открыть мою тайну или подвергнуться всем следствиям своего запирательства. Пускай же он решается немедленно, потому что у меня есть разные дела на сегодняшнее утро и важный обед с друзьями по политике.

-- Посмотрим, сказал непоколебимый судья. Между тем решайтесь, что вам делать: позвать ли Клиффорда и устроить дружелюбно дело свиданием между двумя родственниками или принудить меня к более суровым мерам, от которых бы я с радостью отказался, еслиб только совесть моя была спокойна. Но ответственность за это пред Богом падет на вас.

-- Вы сильнее меня, сказала Гепзиба, после краткого размышления: - и в вашей силе нет никакой жалости. Клиффорд сегодня болен, а свидание, которого вы домогаетесь, разстроит его еще больше. Несмотря на то, зная вас очень хорошо, я предоставляю вам удостовериться самим в невероятности, чтобы он знал какую нибудь важную тайну. Я позову Клиффорда. Будьте милосердны в вашем обращении с ним! будьте гораздо более милосердны, нежели сколько внушит вам ваше сердце! потому что очи небесные обращены на вас, Джеффрей Пинчон!

просторном, кресле: розовые дети, после своих игр; молодые люди, мечтавшие о любви; совершеннолетие, обремененные заботами; старики, согбенные летами. Они задумывались, спали здесь и засыпали еще глубочайшим сном. Существовало старинное предание, хотя сомнительное, что это было то самое кресло, в котором сидя, первый из ново-английских предков судьи, тот самый, которого портрет до сих пор висел на стене, принял в виде молчаливого и нахмуренного мертвеца знатных гостей своих. Может быть, с того зловещого часа до настоящей минуты - мы не знаем тайны сердца судьи Пинчона, но, может быть, не один более усталый и печальный человек не опускался в это кресло, как этот самый судья Пинчон, которого мы постоянно видели таким неумолимым и решительным. Без всякого сомнения, ему недешево стоила эта железная броня, которою он оковал свою душу. Такое спокойствие есть следствие гораздо труднейших душевных потрясений, нежели изступление более слабого человека. И притом же ему предстояло еще тяжкое дело. Малость ли это, такое ли это ничтожное обстоятельство, к которому можно приготовиться в одну минуту и позабыть в другую, - что он должен теперь, через тридцать лет, встретиться с родственником, вставшим из могилы, и вынудить у него тайну или же осудить его снова на погребение заживо?

-- Вы что-то говорите? спросила Гепзиба, оглянувшись на него с порога приемной, потому что ей показалось, будто бы судья издал какие-то звуки, которые она рада была истолковать отсрочкою свидания. - Я думала, что вы зовете меня назад.

Клиффорда!

Судья достал часы из кармана своего жилета и держал их в руке, измеряя время, которое должно пройти до появления Клиффорда.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница