Жизнь и приключения Николая Никльби.
Глава XXXVII. Николай завоевывает возрастающее благоволение братьев Чирибль и мистера Тома Линкинвотера. Близнецы задают банкет по случаю годовщины великого дня, и Николай, вернувшись домой с этого банкета, выслушивает таинственное и

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1839
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Жизнь и приключения Николая Никльби. Глава XXXVII. Николай завоевывает возрастающее благоволение братьев Чирибль и мистера Тома Линкинвотера. Близнецы задают банкет по случаю годовщины великого дня, и Николай, вернувшись домой с этого банкета, выслушивает таинственное и (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ГЛАВА XXXVII.
Николай завоевывает возрастающее благоволение братьев Чирибль и мистера Тома Линкинвотера. Близнецы задают банкет по случаю годовщины великого дня, и Николай, вернувшись домой с этого банкета, выслушивает таинственное и весьма важное сообщение из уст мистрисс Никкльби.

Если маленький скверик перед конторой братьев Чирибль и не оправдывал тех сангвинических ожиданий, какие могли бы зародиться у посторонняго человека на основании горячих дифирамбов, расточаемых этому месту Тимом Линкинвотером, это был тем не менее завидный уголок, принимая во внимание, что помещался он в самом центре суетливого Лондона, - уголок, занимавший почетное место в признательной памяти многих серьезных людей, проживавших с ним по соседству, хотя воспоминания этих людей относились не к такой давней эпохе и привязанность их к маленькому скверику была далеко не так глубока, как воспоминания и привязанность Тима. Да не подумают те из обитателей нашей столицы, чьи глаза привыкли к аристократической внушительности Гровенор-Сквера, к неприступной суровости Фицрой-Сквера, напоминающого вдовствующую герцогиню, или к усыпанным гравием дорожкам и садовым скамейкам Россель-Сквера, да не подумают они, что привязанность к Сити-Скверу нашего знакомца Тима Линкинвотера и других, менее восторженных почитателей этой местности, возникла и поддерживалась какими-нибудь соображениями освежающого свойства, вроде представления о листьях, хотя бы самых грязных, или о траве, хотя бы самой тощей. Сити-Сквер не имеет ни ограды в виде живой изгороди и никакой вообще растительности, кроме чахоточной травки, пробивающейся у подножия стоящого там посредине фонарного столба. Это тихий, укромный, малолюдный уголок, наводящий на грустные мысли, благоприятствующий созерцанию и помогающий терпеливо коротать время в ожидании условленного часа свидания. И здесь всегда можно встретить таких ожидающих: целыми часами бродят они вдоль которой-нибудь из сторон сквера, пробуждая окрестное эхо монотонным стуком своих шагов по истертым камням тротуара и пересчитывая сначала окна, а там и кирпичи высоких, молчаливых домов, его обступающих. Зимой снег лежит здесь еще долго после того, как на людных улицах его и следа не осталось.

Летнее солнце относится к скверику с некоторым почтением и, кидая ему мимоходом несколько веселых лучей, приберегает свои блеск и зной для более шумных и менее внушительных мест. Вы почти можете слышать тиканье собственных ваших часов, когда останавливаетесь отдохнуть в прохладной тени этого уголка, такая здесь тишина; ни человеческого говора, ни жужжанья насекомых, только гул от экипажей доносится сюда из других улиц. Вон на углу стоит посыльный, лениво прислонившись к столбу; ему тепло, по не жарко, хотя день нестерпимо знойный. Легкий ветерок играет его белым передником; голова его все ниже склоняется на грудь, глаза мигают чаще и чаще. Даже посыльный не в силах противостоять снотворному влиянию этого места и мало-по-малу засыпает. Но вдруг, приоткрыв на секунду глаза, он вздрагивает, пятится назад и смотрит перед собой растерянным взглядом. Что это? Услышал он шарманку? Увидел привидение? Нет. Его поразило еще более необычайное зрелище: бабочка залетела на сквер, настоящая, живая бабочка нечаянно отбилась от душистых цветов и порхает над железными головками пыльных прутиков ограды.

Но если в непосредственном соседстве с конторой братьев Чирибл было мало предметов, которые могли бы привлечь на себя внимание и разсеять мысли юного клерка, зато в самой конторе было очень много такого, что забавляло его и возбуждало его интерес. Не было здесь, кажемся, ни одной вещи, одушевленной или неодушевленной, которая не носила бы на себе хоть слабого отпечатка щепетильной аккуратности и методичности мистера Тима Линкинвотера. Пунктуальный, как конторские часы (которые он признавал лучшим хронометром в Лондоне после часов на колокольне какой-то старой, никем не виданной церкви где-то по соседству, ибо Тим решительно не верил в точность часов конногвардейских казарм, считая ее выдумкой завистливых вест-эндцев), пунктуальный, как эти часы, старый клерк проделывал все свои мелкия дневные дела, прибирал мелкия вещи в своей стекляной шкатулке, всегда по одной и той же неизменной системе, исполняя все это в таком совершенстве, что будь его каморка настоящим стеклянным футляром, предназначенным для хранения каких-нибудь редкостей, она и тогда не могла бы содержаться в большем порядке. Бумага, перья, чернила, линейка, сургуч, облатки, катушка с бичевкой, спичечница, шляпа Тима, безукоризненно сложенные перчатки Тима, его пальто (до смешного напоминавшее его самого с задняго фасада, когда оно висело на стене) - всему было отведено свое место, свой постоянный кусочек пространства. Не было во всем мире такого точного, непогрешимого инструмента (за исключением часов), как маленький термометр, висевший за дверью конторы. Не было во всем мире другой птицы таких методичных, степенно-деловитых привычек, как слепой черный дрозд, дремавший целыми днями в большой удобной клетке и потерявший голос от старости задолго до того, как Тим его купил. Во всей анекдотической литературе вы не нашли бы, я думаю, более многосложного рассказа, чем рассказ Тима о ток, как он приобрел эту птицу, как, увидав ее умиравшей от голода и сжалившись над её страданиями, он купил ее с человеколюбивой целью дать ей спокойно окончить её злополучную жизнь; как он дал ей три дня сроку, чтобы поправиться или умереть; как не прошло и половины этого времени, и птица начала оживать; как к ней вернулся аппетит, и она с каждым днем поправлялась, набиралась сил, пока не сделалась такой, "как вы ее видите, сэр!" - заканчивал Тим, бросая гордый взгляд на клетку. Тут он испускал мелодический свист и говорил: "Дик!", и Дик, подававший перед тем так мало признаков жизни, что его можно было принять за деревянное изображение или за чучело дрозда довольно скверной работы, в три прыжка приближался к краю клетки и, просунув свой клюв между прутьями, тянулся к хозяину своей слепой головой. Трудно было решить в такия минуты, кто из двух был счастливее - птица или Тим.

Но это было не все. Доброта двух братьев отражалась и на предметах, и на людях. Все сторожа и приказчики склада были такие здоровяки, такие веселые ребята, что на них приятно было смотреть. Среди объявлений о прибывших грузовых кораблях и росписаний пароходных рейсов, украшавших стены конторы, можно было видеть подписные листы от разных благотворительных учреждений, планы новых богаделен и больниц. Над камином, на острастку злоумышленникам, висели две шпаги и мушкетон; но мушкетон давно заржавел и расшатался в суставах, а шпаги затупились и были без острия. Во всяком другом месте выставка на показ таких страшных предметов в таком убогом состоянии вызвала бы улыбку, но когда вы смотрели на них здесь, вам казалось, что даже это смертоносное оружие поддалось господствующему влиянию и сделалось эмблемой доброты и терпимости.

Такия мысли пробегали в уме Николая в утро того дня, когда он в первый раз занял свободный табурет в конторе братьев Чирибль и мог осмотреться на свободе, чего он не имел случая сделать раньше. Должно быть эти мысли подействовали на его энергию возбуждающим образом, потому что в течение двух последующих недель все его свободные часы по утрам и по вечерам были целиком посвящены изучению тайн бухгалтерии и всех прочих форм счетоводства. Надо заметить, что весь его школьный запас знаний по этому предмету ограничивался смутным воспоминанием об арифметический тетради, в которой красовались два-три длинные столбца цифр, а пониже, на случай родительской инспекции, изображение, жирного лебедя с изящным росчерком собственной работы учителя чистописания. Но теперь он приложил к своим занятиям столько труда и настойчивости, что уже к концу второй недели мог доложить о своих успехах мистеру Линкинвотеру и со спокойной совестью взять с него обещание, что с этого дня ему, Николаю Никкльби, будет дозволено приобщиться к более серьезным делал фирмы.

Любопытное зрелище представлял Тим Линкинвотер, когда он, не спеша, достал толстую счетную книгу и разложил ее на конторке. Стоило посмотреть, как он поворачивал ее во все стороны, с какой любовью сдувал он пыль и с корешка, и с боков, как он потом раскрывал ее на разных страницах и как глаза его не то с гордостью, не то с грустью скользили по красивым чистеньким записям.

-- Сорок четыре года минет в мае, - проговорил задумчиво Тим. - Сколько новых книг начато и закончено в это время. Сорок четыре года, легко ли сказать! - и он захлопнул книгу.

-- Ну, что же, давайте сюда, - сказал Николай. - Мне просто не терпится поскорее начать.

Тим Линкинвотер покачал головой с кроткой укоризной. Мистер Никкльби недостаточно проникся серьезностью предстоящого ему дела. Что, если он ошибется? Описка, помарка, - как тогда быть? Молодежь слишком отважна и, очертя голову, кидается на всякую новинку. Трудно даже и представить себе, на что она способна...

Не взяв даже предосторожности усесться как следует на своем табурете, а продолжая стоять в небрежной позе и улыбаясь, - положительно улыбаясь, на этот счет не могло быть недоразумения, мистер Линкинвотер очень часто впоследствии приводил этот факт, Николай обмакнул перо в стоявшую перед ним чернильницу и нырнул головой вперед в самую глубину счетной книги братьев Чирибль.

Тим Линкинвотер побледнел и, перевалившись всем корпусом к Николаю на двух передних ножках своего табурета, затаив дыхание, смотрел ему через плечо. Братец Чарльз и братец Нэд вошли в эту минуту в контору. Тим Линкинвотер, не оборачиваясь, нетерпеливо замахал им рукой, давая знать, что здесь необходима полная тишина, и продолжал напряженно следить за кончиком неопытного пера.

Братья смотрели на эту сцену с улыбающимися лицами, но Тим Линкинвотер не улыбался, не шевелился и ждал, что будет. Но вот он медленно перевел дух и, сохраняя свою летящую позу на наклоненном табурете, взглянул на мистера Чарльза, тихонько показал ему пером на Николая и кивнуть головой с серьезным и решительным видом, что долженствовало означать: "Тут выйдет толк".

Братец Чарльз кивнул ему в ответ и обменялся с братцем Нэдом смеющимся взглядом, но в ту минуту, Николай, которому понадобилась какая-то справка на другой странице, перестал писать, и Тим Линкинвотер не в силах сдерживать более свое восхищение, соскочил с табурета и схватил его за руку.

-- Молодец! Сделал, добился! - кричал Тим, оглядываясь на своих патронов и с торжеством мотая головой. - Его прописные "В" и "Д" совсем как мои; на маленьких "i" он ставит точки и перечеркивает каждое "t". Нет во всем Лондоне такого молодого человека, как он, - продолжал Тим в экстазе, похлопывая Николая по спине, - положительно нет! В Сити еще не родилось ему равного, нет, нет, и не спорьте со мной, все равно не поверю!

И, бросив эту перчатку британской столице, Тим Линкинвотер так энергично стукнул кутком по конторке, что старый дрозд свалился от толчка со своей жердочки и в избытке изумления испустил слабый писк.

-- Хорошо сказано, Тим, хорошо сказано! - закричал братец Чарльз, легонько хлопая в ладоши. Он был почти в таком же восторге, как и сам Тим. - Я знал, что наш молодой друг постарается, и был уверен, что он добьется успеха. Не говорил ли я тебе, братец Нэд?

сэр! Вы у нас молодчина.

-- Да как же не восторгаться? Как тут не радоваться? - подхватил Тим, пропуская мимо ушей комплимент по своему адресу и переводя свои очки от счетной книги на братьев. - Неужели вы думаете, что я был спокоен за будущее? Разве не мучила меня мысль, что станется с этими книгами, когда я умру? Разве не приходило мне в голову тысячу раз, что все здесь пойдет вкривь и вкось, когда меня не будет на свете? Но теперь, - продолжал Тим, торжественно вытягивая руку и тыча указательным пальцем в сторону Николая, - теперь, когда я поучу его еще немножко, я буду спокоен. Теперь, хоть я и умру, дело пойдет своим чередом, как оно шло и при мне, нисколько не хуже, и я закрою глаза, счастливый сознанием, что никогда не было и не будет таких счетных книг, никогда и нигде, как книги братьев Чирибль.

Выразив таким образом свои чувства, мистер Линкинвотер презрительно фыркнул, вызывая на бой и Лондон, и Вестминстер, после чего повернулся опять к своей конторке, перенес цифру 76 - последнюю в подсчитанном столбце, на другую страницу и преспокойно принялся за работу.

-- Тим Линкинвотер, сэр, дайте пожать вашу руку, - сказал ему братец Чарльз. - Сегодня день вашего рожденья. Как вы смеете говорить о посторонних вещах, даже не выслушав наших поздравлений и сердечного пожелания, чтобы этот день возвращался еще много раз, принося вам счастье и радость. Храни вас Бог, Тим, храни вас Бог на многие годы!

-- А замечаешь ты, братец Чарльз, - сказал братец Нэд, захватив свободную руку Тима в обе свои; - замечаешь ты, что Тим Линкинвотер с прошлого года помолодел на десять лет?

-- Я тебе вот что скажу, братец Нэд, - отвечал на это другой; - я подозреваю, что Тим Линкинвотер родился столетним стариком и постепенно превращается в юношу, и потому то с каждой новой годовщиной своего рождения он молодеет.

-- Верно, братец Чарльз, верно, - подтвердил братець Нэд, - положительно молодеет.

-- Помните, Тим, сегодням: обедаем не в два, а в половине шестого, - сказал мистер Чарльз, - вы ведь знаете, мы всегда отступаем от общого правила в этот день... Мистере Никкльби, вы тоже обедаете у нас... Тим Линкинвотер, отдайте нам с братом вашу табакерку на память о нашем верном и преданном друге, а взамен возьмите вот эту, как слабое доказательство нашего уважения и дружбы. Только не открывайте ее теперь, откроете, когда будете ложиться в постель. И никогда ни слова об этом, а то я убью вашего дрозда. Его, разбойника, давно бы надо посадить в золоченую клетку, если бы это могло сделать его и его хозяина хоть на волос счастливее... Ну, братец Нэд, идем, мой друг, я готов... Так Линкинвотер, сэр, в половине шестого тащите с собой мистера Никкльби... Идем, братец Нэд.

И, болтая таким образом, чтобы предотвратить всякую возможность изъявлений благодарности, близнецы взялись под руку и вышли из конторы мелкими шажками, оставив Тима Линкинвотера обладателем дорогой золотой табакерки и вложенного в нее банкового билета, в десять раз превышавшого её стоимость.

В четверть шестого минута в минуту (как это велось из года в год) явилась сестра Тима Линкинвотера, и, Боже, Ты мой, сколько было волнений из-за чепца сестры Тима! Чепец быль отправлен с мальчишкой из дома, где квартировало семейство, с которым жила сестра Тима, и еще не прибыл на место, несмотря на то, что его положили в картонку, а картонку увязали в носовой платок и надели на руку мальчишке, несмотря на то, что подробный адрес места его назначения был четко выведен на обороте старого письма, и мальчишке наказано под страхом всевозможных кар, всю жестокость которых едва ли мог даже измерить ум человеческий, доставить картонку с всевозможной поспешностью, отнюдь не задерживаясь по дороге. Сестра Тима Линкинвотера охала и вздыхала, ключница сочувственно вторила ей, и обе поминутно высовывались в окно посмотреть, не идет ли мальчишка, хотя видеть, как он "идет", оне не могли, потому что он должен был появиться из-за угла, а до угла было ровно пять шагов. Вдруг в тот момент, когда его меньше всего ожидали, и с совершенно другой стороны, показался мальчишка с картонкой на руке. Он нес ее подозрительно бережно, пыхтел, отдувался и был красен, как рак, точно после недавняго моциона. В этом не было, впрочем, ничего удивительного, ибо мальчишка и в самом деле совершил моцион: он начал с того, что прокатился на задке кареты, ехавшей в Кембервель, а потом зазевался на Петрушку и так увлекся его игрой, что проводил его до самого дома. Чепец оказался, однако, цель и невредим, что было большим утешением, и мальчишку не понадобилось распекать, что было также очень приятно. Итак, мальчишка побежал домой, очень довольный, а сестра Тима Линкинвотера сошла вниз и предстала обществу в полном параде ровно через пять минут после того, как на собственных непогрешимых часах Тима Линкинвотера пробило половину шестого.

Собравшееся общество состояло из братьев Чирибль, Тима Линкинвотера, румяного седого старичка, приятеля Тима, выслужившого пенсию банковского клерка, и Николая, которого торжественно представили сестре Тима. Так как теперь все были в сборе, то братец Нэд позвонил и приказал "подавать". Минуту спустя лакей доложил: "Кушать подано". Тогда братець Нэд подал руку сестре Тима и повел ее в соседнюю комнату, где был накрыт парадный обеденный стол. Разселись по чинам: братец Нэд, как старший, во главе стола, братец Чарльз против него, сестра Тима по левую руку хозяина, сам Тим ко правую, а за креслом братца Нэда стал дворецкий, древний старик апоплексического вида на коротеньких ножках, и, округлив правую руку, дабы с должным эффектом снять крышку с миски, когда это понадобится, выпрямился и замер на месте.

-- За эти и прочия земные блага, братец Чарльз... - начал Нэд.

-- От всего сердца возблагодарим нашего Создателя, братец Нэд, - докончил Чарльз.

С последним словом братца Чарльза дворецкий сорвал крышку с суповой миски и из состояния полнейшей неподвижности мигом перешел к стремительной деятельности.

Разговоры не прекращались ни на секунду, и нечего было бояться, что они оборвутся, ибо добродушная веселость двух милых старичков-хозяев способна была мертвого оживить. После первого бокала шампанского сестра Тима Линкинвотера завела очень длинный и обстоятельный рассказ о детстве Тима, озаботившись предварительно довести до всеобщого сведения, что она значительно моложе своего брата и знает передаваемые факты лишь по преданиям, сохранившимся в их семье. Когда история детства Тима была доведена до конца, братец Нэд рассказал, как ровно тридцать пять лет тому назад Тима Линкинвотера едва заподозрили в получении любовного письма и как около того же времени в конторе ходили темные слухи, будто его видели гуляющим по Чипсайду с девицей средних лет, но необыкновенной красоты. Этот рассказ был встречен дружным взрывом смеха. Все стали кричать, что Тим покраснел, но когда у него потребовали объяснений, он самым решительным образом отверг взводимое на него обвинение, прибавив, однако: "А если бы и так, какая в этом беда?" Последнее заявление до слез разсмешило отставного банковского клерка и, нахохотавшись до-сыта, он объявил, что в жизнь свою не слыхал более удачного ответа и что Тим Линкинвотер может говорить хоть до скончания века, но лучше этого ему ничего не сказать.

общее молчание, и на лицах двух братьев показалось выражение не то чтобы печали, а какой-то тихой грусти, которую странно было видеть за этими, пиршественным столом. Пораженный этой внезапной переменой, Николай только что успел задать себе вопрос, что она могла значит, когда близнецы поднялись оба разом, а сидевший во главе стола, наклонившись к другому, заговорил тихим голосом:

-- Братец Чарльз, милый друг мой, с сегодняшним днем для нас связано еще одно воспоминание, воспоминание, о событии которого мы не должны и не можем забыть Этот день, подаривший мир честнейшим и превосходнейшим из людей, унесь с собой самую добрую, самую лучшую женщину, нашу милую мать. Дорого бы я дал, чтобы она могла видеть нас теперь, во дни нашего благоденствия, чтобы она могла разделить его с нами и порадоваться сознанием, что мы любим ее мертвую так же горячо, как любили живую в те дни, когда мы были бедными мальчиками. Но видно Бог этого не судил... Дорогой брат, вечная память нашей милой матери!

-- Боже мой, дико подумать, - говорил себе Николай, - что есть на свете десятки людей не выше этих двух стариков по своему положению в обществе, людей, которые знают все это и в тысячу раз больше и все таки не решатся пригласить их к обеду только оттого, что они едят с ножа и никогда не ходили в школу.

Но морализировать было не время: веселье опять пошло своим чередом. Вскоре графин с портвейном почти опустел. Тогда братец Нэд позвонил, и н.а его звонок мгновенно явился апоплексический дворецкий.

-- Давид, - сказал ему Нэд.

-- Бутылочку двойного алмазного, Давид, чтобы выпить здоровье мистера Линкинвотера.

В одно мгновение ока, с ловкостью фокусника, которая поразила восхищением всю компанию, как поражала из года в год в течение многих и многих лет, апоплексический дворецкий выхватил из под фалды своего фрака бутылку, уже совсем готовую, с воткнутым в нее пробочником, и с треском откупорил ее. Затем, с достоинством, исполненным сознания своего искусства, он поставил бутылку перед хозяином и тут же положил пробку.

-- Ага! - сказал братец Нэд, внимательно изследуя пробку, после чего не спеша наполнил свою рюмку, между тем как старик дворецкий поглядывал кругом благосклонно-снисходительным взором, как будто он-то и был настоящим хозяином всех этих благ и милостиво угощал ими честную компанию. - Хорошее винцо у нас, Давид, а?

-- Еще бы, сэр! - отозвался Давид. - Нелегко достать стаканчик такого вина, как наше двойное алмазное, и мистер Линкинвотер это знает. Это вино, джентльмены, мы поставили в погреб вскоре после того, как мистер Линкинвотер поступил к нам в контору.

-- У меня в книгах записано, сэр, с вашего позволения, - отвечал на это Давид спокойным тоном человека, сознающого, что факты за него. - Мистер Линкинвотер пробыл у нас не больше двадцати лет, когда мы получили эту партию двойного алмазного.

-- Давид совершенно прав, братец Чарльз, совершенно прав, - сказал братец Нэд. - А что, Давид, люди пришли?

-- Ждут за дверями, сэр, - отвечал дворецкий.

-- Зовите их сюда, Давид, зовите их сюда!

Всех их было четверо. Они вошли, низко кланяясь, краснея и улыбаясь, а за ними в арьергарде выступали ключница, кухарка и горничная.

-- Семь человек, да Давид восьмой, - проговорил братец Нэд, наполняя соответствующее число рюмок двойным алмазным. - Ну, дети мои, пейте за здоровье нашего лучшого друга мистера Тима Линкинвотера, да пожелайте ему еще много лет праздновать этот счастливый день как ради него самого, так и ради его старых хозяев, для которых он - неоцененное сокровище. Тим Линкинвотер, сэр, ваше здоровье! Чорт вас возьми, Тим Линкинвотер, храни вас Господь!

Высказав эти два противоречивые пожелания, братец Нэд угостил Тима таким тумаком в спину, что на один миг у того сделался почти такой же апоплексический вид, как у дворецкого. Затем он высоко поднял свою рюмку и одним духом проглотил её содержимое.

Не успели выпить этот тост со всем почетом, подобающим герою дня, как самый плотный и веселый из сторожей протискался вперед, явив перед присутствующими свою взволнованную красную физиономию, потянул за свой единственный, спускавшийся ему на лоб клок седых волос, в виде приветствия всей компании и, старательно обтирая ладони рук о синий бумажный платок, разрешился следующим спичем:

-- Раз в год нам дозволяется, джентльмены, говорить от полноты сердца и, с вашего позволения, мы воспользуемся этим теперь, потому что нынейшний день, такой день, какого не скоро дождешься, а известная пословица говорит: "Не сули синицу в небе, дай журавля в руки"... т. е. наоборот, но все равно: это не меняет смысла, и... (Молчание. Дворецкий недостаточно тронут). Одним словом, мы хотим только сказать, что никогда не было на свете (оратор смотрит на дворецкого)... таких добрых (смотрит на кухарку)... таких благородных... великодушных (смотрит на всех, но никого не видит)... таких превосходных хозяев, как те, которые сегодня нас угощают. И мы пришли поблагодарить их за всю их доброту, которая... которая разливается на все окружающее, и дай им, Господи, всякого счастья, много лет здравствовать и умереть спокойно!

апоплексического дворецкого, три раза прокричал негромкое "ура", что, впрочем, было исполнено, к великому негодованию этого джентльмена, далеко не по правилам, ибо женщины, с отличающим их упорством и с полнейшим пренебрежением к такту, кричали сами по себе, слишком часто и очень пронзительно. Покончив с этой церемонией, домочадцы откланялись и ушли. Вслед затем удалилась и сестра Тима Линкинвотера. В свое время мужчины переселились в гостиную, и графины с вином сменились чаем, кофе и игрой в карты.

В половине одиннадцатого - для Сити-Сквера час очень поздний, - появился поднос с сладким печеньем и чашей пунша. Заложенный на прочный фундамент двойного алмазного и других возбуждающих, этот пунш оказал на Тима Линкинвотера престранное действие. Взяв под руку Николая, Тим отвел его в сторону и сообщил ему по секрету, что все рассказанное за обедом про девицу средних лет - совершенная правда, что она была действительно необыкновенно красива, нисколько не хуже, чем про нсе говорили, если не лучше, но что она черезчур спешила изменить свое положение одинокой леди и вследствие этого, пока Тим ухаживал за ней и размышлял, менять ли ему свое положение, вышла замуж за другого. "Сказать по правде, я сам виноват, - прибавил Тим в заключение. - У меня в комнате есть гравюра; когда-нибудь и вам покажу. Я купил ее вскоре после того, как мы разошлись, заплатил двадцать пять шиллингов. Вы никому не говорите, но это такое сходство, поразительное, хотя и случайное. Только портрет может быть так необыкновенно похож".

Так прошло время до половины двенадцатого, и в половине двенадцатого сестра Тима Линкинвотера объявила, что ей давно пора быть дома. Послали за каретой. Братец Нэд собственноручно усадил ее с большими церемониями, а братец Чарльз даль подробнейшия приказания кучеру, как и куда везти леди, строго наказал везти "осторожно" и заплатил ему еще шиллинг сверх уговора; затем, дабы вернее поощрить его рвение, он влил в него стакан водки такой сверхъестественной крепости, что кучер едва не задохся, и, наконец, чуть не вышиб из него последний дух в своих стараниях привести его в чувство.

Когда сестру Тима Линкинвотера окончательно водворили в карете и карета покатилась, Николай и приятель Тима тоже распрощались и ушли, предоставив почтенных хозяев сладкому отдыху.

Николаю было довольно далеко идти, на городских часах давно пробило полночь, когда он добрался до дому. Оказалось, что мать его и Смайк не спят, поджидая его. Обыкновенно они ложились гораздо раньше и теперь ждали его уже часа два. Но время прошло для обоих незаметно: мистрисс Никкльби занимала Смайка пространной генеалогией своей семьи с материнской стороны, дополняя свой рассказ биографическими сведениями о наиболее выдающихся её членах, а Смайк слушал и спрашивал себя, откуда у мистрисс Никкльби все это берется, из книг ли вычитано или она говорит из своей головы, и таким образом они беседовали очень приятно.

он сказать и десяти слов, как мистрисс Никкльби с какими-то таинственными гримасами и подмигиваньями объявила, что мистер Смайк, наверно, страшно устал и она положительно настаивает, чтоб он немедленно шел спать.

-- Премилый юноша, - сказал мистрисс Никкльби, когда Смайк послушно встал, пожелал им доброй ночи и вышел. - Ужь ты извини меня, Николай, что я его выпроводила, но, право, я не могу делать этого при посторонних. Согласись, что не совсем прилично совершать свой ночной туалет при чужом молодом человеке, хотя, правду сказать, я не вижу, что может быть дурного в ночном чепце. Вот, только что он к лицу не идет, хотя иные находят, что, напротив, очень идет, да и почему бы не так, в самом деле, если он хорошо сидит и оборочки мелко сплоены? Конечно, от этого многое зависит.

И, сделав это предисловие, мистрисс Никкльби достала свой ночной чепец из толстого молитвенника, где он был заложен между страницами, надела его и принялась завязывать, не переставая все это время болтать со свойственной ей непоследовательностью.

-- Что бы там ни говорили, а я всегда скажу, что ночные чепцы - очень удобная вещь, - продолжала она; - и я знаю, ты бы со мной согласился, мой друг, еслиб у твоего ночного колпака были завязки и ты носил бы его по-людски, а не сажал бы на макушку, как приютские мальчики свои шапочки. И ты очень ошибаешься, если думаешь, что заботится о своем ночном колпаке смешно или недостойно мужчины. Я часто слыхала от твоего бедного отца и от его преподобия мистера... как бишь его... помнишь? - того, что служил в старой церкви с такой уморительной маленькой колокольней, с которой еще сорвало флюгер раз ночью, ровно за неделю до твоего рождения... Так я часто слыхала от них, что молодежь в коллегиях чрезвычайно щепетильна насчет своих ночных колнаковь и что в Оксфорде ночные колпаки даже славятся своею прочностью и фасоном; ни один молодой человек не ляжет там спать без ночного колпака, а ужь я думаю, никто не скажет, что оксфордцы неженки или не понимают приличий.

Никкльби внезапно заинтересовалась этим предметом и засыпала его вопросами о том, что подавалось к обеду и как подавалось, и было ли что-нибудь недожарено или пережарено, и кто были гости, и что говорили "Чирибли" на то, что им сказал Николай, то молодой человек описал банкет со всеми подробностями, не позабыв и утренних событий.

-- Должно быть, я большой эгоист, - сказал он в заключение. - Несмотря на поздний час, я почти жалею, что Кет уже спит и не может слышать всего этого. Пока я шел домой, я все мечтал, как я разскажу ей обо всем.

-- О, Кет давно спит. Уже часа два, как она ушла к себе, - проговорила мистрисс Никкльби, придвигаясь со стулом поближе к камину и вытягивая ноги на решетку, как будто она располагалась надолго. - Это я уговорила ее не дожидаться тебя и очень рада, что она послушалась; мне необходимо, мой друг, сказать тебе несколько слов по секрету. Естественно, что в таких случаях я прежде всего вспоминаю о тебе. Так, знаешь, приятно и утешительно иметь взрослого сына, с которым можно посоветоваться, которому можно довериться во всем. Я даже не знаю, зачем и иметь взрослых сыновей, если нельзя быть с ними вполне откровенной.

Николай уже открыл было рот, собираясь сладко зевнуть, но, услыхав такия речи, навострил уши и внимательно посмотрел на мать.

-- Кстати о сыновьях, - продолжала мистрисс Никкльби. - Это мне напомнило... Когда мы жили в Доулинге, по соседству с нами жила одна леди... Кажется, её фамилия была Роджерс... Впрочем, я не уверена, Роджерс или Морфи... Но если не Морфи, так ужь наверно Роджерс...

-- О ней? Господи, Николай, как можешь ты говорить такия нелепости! - воскликнула с негодованием мистрисс Никкльби. - Ты совершенно как твой бедный отец, точь в точь его манера: вечно витаешь в облаках, ни на минуту не можешь сосредоточить свои мысли на одном предмете... Как сейчас его вижу, - продолжала мистрисс Никкльби, утирая слезы. - Бывало, толкуешь ему о делах, а он смотрит таким взглядом, точно в голове у него все перепуталось. Кто увидал бы нас в такую минуту, непременно подумал бы, что я только сбиваю его с толку, а не объясняю ему сути дела, честное слово, подумал бы.

-- Мне очень жаль, мама, что я унаследовал эту несчастную медленность соображения, - проговорил Николай мягко, - но я постараюсь вас понять, если вы перейдете прямо к делу.

-- Бедный твой папа! - вздохнула мистрисс Никкльби, отдаваясь воспоминаниям. - Он никогда не мог во-время догадаться, чего я от него хотела.

Почтенная дама была безспорно права, ибо покойный мистер Никкльби так и скончался, не догадавшись, чего от него хотели. впрочем, и для самой мистрисс Никкльби это оставалось загадкой, чем до некоторой степени и объясняется странный факт его непонятливости. Утерев слезы, мистрисс Никкльби продолжала:

-- Мне кажется, что и джентльмен из соседняго дома имеет очень мало отношения к нам, - заметил Николай.

-- Что он джентльмен - в этом не может быть никакого сомнения, - подхватила мистрисс Никкльби, - у него и манеры джентльмена, и наружность, хоть он и носит короткия брюки и серые шерстяные чулки. Быть может, это эксцентричность, а может быть и то, что он гордится своими ногами. И я не вижу, почему ему не гордиться. Принц-регент гордился своими ногами и Даниэль Ламберт тоже: оба они были полные люди и естественно имели красивые икры. А мисс Биффин разве не гордилась своими икрами?... Впрочем, нет, - поправилась мистрисс Никкльби, - не икрами, а подъемом. Но это не меняет дела.

Николай смотрел во все глаза, совершенно пораженный таким переходом. Но мистрисс Никкльби, очевидно, разсчитывала на такой эффект своих слов.

-- Ты удивляешься, мой друг, - сказала она, - и я вполне тебя понимаю. Я и сама была поражена. Меня это ослепило, как молнией, оледенило кровь в моих жилах. Его сад примыкает к нашему задним концом, и понятно, я много раз его видела, когда он сидел в своей беседке из красных бобов или работал в парнике на грядках. Я замечала, что он как-то пристально смотрит, но не обращала на это внимания; мы только что сюда переехали, и естественно, что ему могло быть любопытно, какие мы из себя. Но когда он начал бросать огурцы через нашу стену...

-- Да, мой друг, - отвечала мистрисс Никкльби серьезнейшим тоном, - огурцы и даже тыквы.

-- Ах, он нахал, - вскрикнул Николай, вспыхнув, - как он смеет!

-- Не думаю, мой милый, чтоб он хотел быть дерзким, - проговорила мистрисс Никкльби.

-- Как, швырять огурцами и тыквами в голову людям, когда те мирно гуляют у себя в сяду! И по вашему это не дерзость? Но послушайте, мама...

-- Он, вероятно, человек слабый, безразсудный, с слишком пылкой душой, - продолжала мистрисс Никкльби, - и, без сомнения, достоин порицания... т. е., по крайней мере, я думаю, что другие осудили бы его. Но я не считаю себя в праве высказывать в этом случае какое-нибудь мнение, тем более, что я всегда защищала твоего бедного отца, когда он ухаживал за мной и его за это осуждали. И ужь, конечно, этот джентльмен выбрал очень странный способ для проявления своих чувств, хотя в то же время внимание его... т. е. в теперешних его пределах... не может не льстить самолюбию до известной степени, разумеется. И хотя, имея взрослую дочь, особенно такую милую девочку, как Кет, я никогда не позволю себе мечтать о замужестве...

-- Надеюсь, мама, такая мысль ни на минуту не приходила вам в голову? - перебил Николай.

-- Ах, Боже мой, мой друг, не то ли самое я и говорю, т. е. вернее сказала бы, еслиб ты дал мне договорить ко конца? - произнесла с раздражением его мать. - Конечно, я никогда не останавливалась на этой мысли, и я изумлена, поражена, что ты можешь считать меня способной на такую вещь. Я только хотела спросить, какие, по твоему, следует принять меры, чтобы отклонить эти авансы учтиво и деликатно, не слишком оскорбляя его чувства и не доводя его до отчаяния. Ну, представь ты себе, что вдруг он возьмет да и сделает что-нибудь над собой! - воскликнула почтенная дама, захлебнувшись от тайного удовольствия при этой мысли. - Да ведь после этого я никогда не буду знать ни минуты покоя!

Несмотря на всю свою досаду. Николай едва удержался от улыбки, когда ответил ей:

-- Не знаю, мой друг, честное слово не знаю, - проговорила мистрисс Никкльби. - Но вот тебе факт: третьяго дня я прочитала в газетах (это было перепечатано из французских газет) о случае с одним башмачником, который из ревности... Он, видишь ли, был зол на одну молодую девушку из соседней деревни за то, что она не согласилась запереться с ним в его каморке, где-то в третьем этаже, и уморить себя угаром... Ну, так вот, он пошел и спрятался в лесу с наточенным ножом и, когда она проходила мимо с другими девушками, бросился на них, убил сперва себя, потом всех её товарок, а потом ее... т. е. нет! сначала всех её товарок, потом ее, а потом уже себя. Ну, разве не ужасный случай?.. Не знаю отчего, - прибавила мистрисс Никкльби после минутной паузы, - но, судя по газетам, во Франции во всех таких происшествиях непременно замешан башмачник. Чем это объяснить, как ты думаешь? Может быть, кожевенный товар играет тут какую-нибудь роль?

-- Но ведь этот человек не башмачник, мама. Что же он такое сказал вам? Что сделал? - спросил Николай, еле сдерживая себя в границах терпения, но сохраняя почти такой же невозмутимый вид, как и сама мистрисс Никкльби - Как вам известно, у нас не существует языка овощей, по которому огурец означал бы формальное признание в любви.

-- Друг мой, - произнесла мистрисс Никкльби, качая головой и устремив задумчивый взор на решетку камина, - он и делал, и говорил очень многое.

-- Да не ошибаетесь ли вы, мама?

-- Ну, хорошо, хорошо, - пробормотал Николай.

-- Всякий раз, как я подхожу к окну, - продолжала мистрисс Никкльби, - он посылает мне воздушный поцелуй, а другую руку прижимает к сердцу. Конечно, все это очень глупо, и я знаю, ты осудишь его, но он это делает так почтительно... в высшей степени почтительно, уверяю тебя... и нежно, очень нежно. С этой стороны ему вполне можно верить, никаких сомнений на этот счет не может быть... Ну, потом эти подарки, которые сыплются на нас каждый день, и очень хорошие подарки, очень хорошие. Один огурец мы съели вчера за обедом, а остальные я думаю посолить на зиму... А вчера вечером, - прибавила мистрисс Никкльби с возрастающим замешательством, - он тихонько окликнул меня со стены, когда я гуляла в саду, предлагал бежать с ним и обвенчаться. Голос у него чистый, как колокольчик, замечательно музыкальный голос, но я, конечно, не слушала его... Итак, Николай, мой дружок, теперь весь вопрос в том, что мне делать?

-- Кет знает об этом? - спросил Николай.

-- Ну, так и не говорите, ради Бога не говорите, потому что это очень ее огорчит, - сказал Николай, вставая. - Что же до того, как вы должны поступить, милая мама, сделайте то, что вам подскажут ваше чувство и ум и уважение к памяти моего отца. Есть тысячи способов показать этому господину, что вам неприятно его назойливое и неуместное волокитство. Если, испробовав решительные меры, вы увидите, что он продолжает свое, я живо положу конец его приставаньям. Но мне не хотелось йы вмешиваться без особенной надобности: смешно придавать значение такой нелепой истории. Попробуйте прежде отстоять себя сами. Каждая женщина это умеет, особенно женщина в вашем возрасте и положении, да еще при таком пустячном затруднении, что о нем и говорить-то не стоить. Я не хочу вас осидеть, показав, что принимаю его близко к сердцу. Ведь этакий нелепый старый идиот!

С этими словами Николай поцеловал мать, пожелал ей доброй ночи, и они разошлись по своим комнатам.

Надо отдать справедливость мистрисс Никкльби: привязанность к детям не допустила бы ее серьезно задуматься о вторичном замужестве, если бы даже воспоминания о покойном луже настолько в ней ослабели, что у нея явилось бы поползновение к таким мыслям. Но если в её натуре не было злости и мало настоящого эгоизма., зато голова у нея была слабая и тщеславная, и то, что по ней, в её годы, еще вздыхают, и вздыхают напрасно, до такой степени льстило её самолюбию, что она была не в силах отвергнуть страсть незнакомого джентльмена так легко и безповоротно, как этого требовал Николай.

"Решительно не вижу, почему его ухаживания смешны, назойливы и неуместны, - разсуждала сама с собой мистрисс Никкльби, оставшись одна в своей комнате. - Что они безнадежны - это безспорно, но почему он должен быть нелепым старим идиотом, признаюсь, не вижу, не понимаю. Ведь он не знает, что для него нет надежды! Бедняга! Его надо жалеть, вот это так, это я понимаю".

её Николаю минет двадцать один год, он будет казаться не сыном её, а младшим братом. Но, будучи не в состоянии вызвать в своей памяти этот авторитет, она погасила свечу и подняла штору, чтобы впустить в комнату утренний свет, уже разливавшийся по земле.

-- Трудно что-нибудь различить при таком свете, - прошептала почтенная дама, заглядывая в сад, - да и глаза у меня довольно плохи, я ведь с детства была близорука, но, честное слово, мне кажется, что на стене, между битым стеклом, опять торчит большая тыква.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница