Марино Фальеро.
Примечания

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Байрон Д. Г., год: 1820
Категории:Трагедия, Историческое произведение

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Марино Фальеро. Примечания (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавление

МАРИНО ФАЛЬЕРО.

На рукописи этой трагедии, посланной Муррею из Равенны, Байрон написал: "Начата 4 апреля 1820, дополнена 16 июля 1820, кончена перепиской 16--17 августа 1820; эта переписка отняла в десять раз больше труда, чем самое сочинение, если принять в разсчет погоду - 90° в тени - и мои домашния обязанности". Сначала поэт хотел оставить трагедию у себя и не печатать ее лет шесть, но решения этого рода редко исполняются Пьеса была издана в конце того же 1820 года - и, к величайшему неудовольствию автора, несмотря на его энергичные и не раз повторенные протесты, была представлена на сцене Дрюриленского театра в начале 1821 г.

С другой стороны, к большому удовольствию Байрона выдающийся знаток итальянской и классической литературы, Уго Фосколо, приветствовал трагедию в весьма сочувственной статье, указывая на её верность венецианской истории и нравам и на античную строгость её конструкции и языка. Джиффорд признал "Марино Фальеро" "настоящей английской трагедией". Но вообще отзывы современных поэту критиков были не особенно благоприятны. Только один из них нашел, что эта трагедия вполне достойна репутации своего автора. "Давно уже ничто не доставляло нам такого удовольствия", писал этот критик, - "как богатые задатки драматического совершенства, обнаруженные лордом Байроном в этом произведении. Положительно, на английском языке не появлялось трагедии, подобной "Марино Фальеро", со времени образцовой пьесы Отвэя, также вдохновившагося венецианской историей и венецианским заговором. Та история, которою овладел Байрон, по нашему мнению, лучше отвэевской; мы говорим: совладел, потому что мы уверены в том, что поэт передал события с почти буквальною точностью". Иным характером отличались отзывы критиков "Edinburgh" и "Quarterly Review", - Джеффри и епископа Гибера. Первый из названных критиков писал:

"без сомнения, отличается большими достоинствами, как драматическими, так и вообще поэтическими, и мог бы доставить полный успех юному искателю славы; но имя Байрона возбуждает такия ожидания, которым но так легко удовлетворить. Сравнивая это произведение с теми высокими образцами, которые им же самим установлены, мы должны признать его неудачным и как создание поэзии, и как драму. Отчасти это, может быть, объясняется трудностью достигнуть одинакового совершенства в обоих указанных отношениях, трудностью заключить смелый и непокорный поэтический гений в строгие и тесные пределы правильной трагедии и подчинить пылкое и животворное вдохновение практической необходимости в разработке всех деталей театрального представления. Впрочем, с этими затруднениями с давняго времени приходилось бороться всем драматическим писателям, и хотя они всего более тягостны для самых сильных талантов, однако мы не имеем оснований сомневаться в том, что гений Байрона мог бы над. ними восторжествовать. A потому мы и полагаем, что истинной причиной постигшей его в настоящем случае неудачи был несоответственный выбор сюжета: он выбрал для своей пьесы такую историю, которая не только не дает простора отличительным особенностям его гения, но развивается в постоянном противоречии с основным направлением его творческой фантазии. Главными чертами ого таланта являются изысканная нежность и демоническое величие, способность вызывать те очаровательные видения любви и красоты, чистоты я сострадания, которые наполняют наше сердце трепетом нежности, и в то же время - способность владеть тем адским огнем, причудливые и мрачные отблески которого окружают все предметы каким-то особенным ореолом гнева, злобы я мести. Сознавая в себе эти великия силы я как бы напорекор их развитию и действию, поэт взял предметом своей трагедии событие, исключающее возможность их проявления, и стал развивать этот сюжет, как бы намеренно ограждая его от вторжения названных сил. В этой истории нет ни любви, ни ненависти, ни мизантропии, ни сострадания, нет ничего сладострастного и ничего ужасающого; здесь все зависит от досады раздражительного старика, и вся привлекательность действия сводится к тщательному изображению супружеского достоинства и семейной чести, к сухому и строгому торжеству холодного и ничем не искушаемого целомудрия и благородных качеств чистого и строго дисциплинированного ума. Такой сюжет, по вашему мнению, очень мало пригоден для драматического писателя, который должен возбуждать сильные чувства; в любой обработке он не в состоянии устранить упрека в недостатке движения, интереса и страсти. А лорду Байрону выбрать такой сюжет для крупного драматического произведения - это все равно, что быстроногому скакуну связать ноги перед самым началом скачки или храброму рыцарю выйти на арену турнира без оружия. Никакие человеческие таланты не в силах справиться с этим неудобным положением. История, послужившая предметом настоящей драмы, в высшей степени невероятна, хотя, подобно большинству других, также весьма невероятных историй, почерпнута из достоверного источника. Главное достоинство заключается в её оригинальности, хотя в то же время она является в сущности лишь повторением "Спасенной Венеции" Отвэя и постоянно вызывает в памяти сцены из этой пьесы. Там Джаффир присоединяется к заговорщикам под влиянием естественных побуждений любви и бедности, здесь дож вступает в заговор под влиянием злого чувства, которое исключает всякую симпатию к нему; в старой драме обнаружение заговора представлено результатом любви, в новой результатом дружбы; но в обеих пьесах общий характер действия и развязки почти один и тот же, в отношении же стиля и конструкции следует заметить, что если у Байрона мы находим больше последовательности и энергии, то у Отвэя, несомненно, больше страсти и пафоса; байроновские заговорщики являются более блестящими и более сильными ораторами, чем Пьер и Рено у Отвэя, зато нежность Бельвидеры гораздо более трогательна и более естественна, нежели стоическая и самодовольная супружеская верность Анджиолины".

Епископ Гибер, после пространного разсуждения о драматических единствах, заключает свою статью следующими словами:

"Одним из самых поучительных примеров отуманивающого действия теоретической системы на самые проницательные умы является тот факт, что в пьесе, предназначенной вполне сознательно и исключительно для чтения, автор старался соблюдать те правила, которые, каково бы ни было их сценическое достоинство, вне сцены, очевидно, не имеют никакого значения. Ведь единственной целью соблюдения "единств" может быть только сохранение сценической иллюзии; для читателя же эти единства явно безполезны. В чтении не только устраняются их предполагаемые выгоды, но, с другой стороны, в значительной степени ослабляется и невыгодное их влияние на конструкцию драмы; справедливо также и то, что высокая поэзия блеском своего совершенства заслоняет от нас те неудобства, какие проистекают от соблюдения этих единств как в чтении, так и на сцене. Но даже и в этом случае не следует без всякой нужды усложнять свою задачу излишними затруднениями; хотя сила и ловкость сражающагося рыцаря и заставляет нас забывать о громоздкой сбруе, в которую он нарядился для того, чтобы отличаться от других, но ведь эти тяжелые педантические доспехи не только затрудняют его успех, но и делают его возможное падение еще более заметным и смешным.

"Падение "Марино Фальеро", как мы полагаем, уже в достаточной степени подтверждено общим мнением публики, и у нас нет оснований настаивать на пересмотре этого решительного приговора. В пьесе, несомненно, найдутся места, отличающияся высоким красноречием и неподдельной поэзией; в особенности те сцены, в которых лорд Байрон не следовал нелепым правилам мнимоклассических писателей, задуманы и выполнены с большою трагическою силою и искусством. Но сюжет трагедии выбрав решительно неудачно. В основном развитии замысла и во всех главных и наиболее интересных подробностях пьесы она является в сущности не более, как только повторением "Спасенной Венеции",так что автору пришлось бороться и далеко не всегда успешно - с нашими воспоминаниями о старой и в свое время пользовавшейся заслуженною популярностью драме на тот же сюжет. Единственное отличие новой пьесы заключается в том, что "Джаффир" лорда Байрона присоединяется к заговорщикам не в силу естественных и легко понятных побуждений бедности, усиленной страданиями любимой жены, и глубоким, вполне основательным негодованием на притеснителей, а единственно вследствие досады на причиненное ему частное и не весьма жестокое оскорбление. Венецианский дож, желая наказать пошлую выходку глупого мальчишки, пытается ниспровергнуть ту республику, которой он должен быть первым и самым верным слугою, и перебить всех своих прежних друзей и товарищей по оружию, правительственных лиц и знатнейших граждан. Кто же может сочувствовать этой мести, изображенной к тому же в виде единичного случая, и кто, кроме лорда Байрона, мог ожидать, что подобная история в состоянии вызвать сочувствие? Нам недостаточно знать, что все это исторически верно. Событие может быть и верно, и в то же время невероятно; случай, столь необычный, как внезапная и ничем не сдерживаемая вспышка мести, так же мало удобен для поэта, как и животное с двумя головами - для живописца.

"Конечно, если этому предшествовал длинный ряд взаимных столкновений, если дож постепенно был приведен к тому, чтобы возненавидеть олигархию, которая его окружала и над ним властвовала, и мог чувствовать или подозревать в каждом поступке сената заранее обдуманное намерение оскорбить и унизить его, - то самое ничтожное новое оскорбление могло бы переполнить чашу его гнева, и недостаточно суровое наказание Стено (хотя большинству это наказание едва ли покажется слабым до сравнению с виной) могло бы сорвать последнюю преграду перед тем бурным потоком, который так долго усиливался безчисленными мелкими оскорблениями и нападками.

"Возможно также, что старик, страстно влюбленный в молодую и красивую жену, но в то же время сознававший и смешную сторону своего неравного брака, целыми месяцами, целыми годами мучил себя подозрениями ревности; хотя и убежденный в верности своей жены, он тем не менее жестоко страдал от мысли, что другие люди, может быть, не разделяют этого убеждения, и потому придал особенное значение дерзкой выходке Стено, в которой он увидел обнаружение тайной мысли, может быть, разделяемой половиною венецианского общества.

"Мы можем быть уверены в том, что если бы история Фальеро (как ни мало обещает она драматургу) попала в руки варвара Шекспира, то начало драмы было бы отнесено к значительно более раннему времени, и что гораздо больше места отведено было бы постепенному развитию тех особенностей характера героя, от которых зависит его судьба, и действию того тонкого, но не мгновенного яда, который разрушает душевный мир, ожесточает чувства и отуманивает ум храброго и великодушного, но гордого и раздражительного старца.

"Но, к несчастию (и это несчастие, насколько мы понимаем, должно быть приписано увлечению лорда Байрона теорией драматических единств), вместо того, чтобы представить перед вашими взорами это постеленное наростание скорбных чувств, автор весьма мало знакомит нас с ним даже до слуху. Мы не видим никаких предварительных попыток захвата власти дожа олигархами; мы даже и слышим об этом очень мало, и то лишь в общих выражениях и в самом конце пьесы, в виде защиты образа действий дожа, а не в форме того постоянного и жгучого чувства, которое мы должны были бы разделять с ним с первой же минуты, если автор хотел возбудить в нас сочувствие к нему и надежду на успех его замысла. Точно так же и опасение, что супруга дожа может возбудить подозрения в обществе, высказывается лишь в виде едва уловимого намека, - и для этого опасения приводится только одно основание, именно то, которое само по себе вовсе не могло бы возбудить его, - пасквиль, написанный на спинке трона. Таким образом, в течение всей трагедии мы испытываем скорее удивление, чем жалость или сострадание, являясь свидетелями важных событий, объясняемых совсем неподходящими причинами. Мы видим, как человек становится изменником без всякого иного повода (хотя на иные поводы и есть некоторые намеки), кроме одного только пошлого оскорбления, которое должно бы скорее упасть на самого оскорбителя, нежели нанести чувствительный удар оскорбленному; и мы не можем чувствовать сострадания к человеку, гибнущему из-за такой причины".

Собственный взгляд Байрона на свою трагедию высказан им в одном из январских писем 1821 г. к Мурсею. Повторяя надежду на то, что ни одна дирекция театра не будет иметь настолько наглости, чтобы вопреки воле автора поставить эту пьесу на сцену, Байрон говорит:

"Она слишком правильна: время - 21 часа, мало перемен места, ничего мелодраматического, никаких сюрпризов, ни внезапных появлений, ни потайных дверей, никаких удобных случаев для того, чтобы "трясти головой и топать каблуками", - и никакой любви, этого главного ингредиента новейшей драмы. Я убежден, что великой трагедии нельзя написать, следуя старым драматургам, которые преисполнены величайших ошибок, простительных только ради красоты их языка; во ее можно создать, если писать естественно и правильно, хора не должно быть. Вы, конечно, засмеетесь и спросите, отчего же я сам так не сделал? Как видите, я попытался дать легкий очерк в "Марино Фальеро"; но многие думают, что мой талант недраматичен по существу. "Марино Фальеро" не провалится - в чтении - то, может быть, я сделаю и еще попытку (только не для сцены); и так как я думаю, что любовь не есть основная страсть для трагедии (хотя большая часть наших трагедий именно на ней основана), то я и не разсчитываю стать популярным драматургом. Предметом трагедии любовь может быть только в том случае, когда она яростна, преступна и несчастна. Когда же она трогательна и слезлива, тогда она, конечно, предметом трагедии, но не должна им быть, или это будет трагедия для галереи и дешевых лож. Если вы хотите иметь понятие о том, что мне хотелось бы сделать, возьмите перевод судите о "простоте замысла", но не сравнивайте меня с вашими съумасшедшими старыми драматургами: они точно хватили через край травника и затем извергают его фонтаном. A я, все-таки полагаю что вы во считаете спирта элементом более благородным, нежели чистый источник, сверкающий на солнце. В этом, по-моему, и заключается разница между греками и этими грязными балаганщиками, - исключая, впрочем, Бен-Джонсона, который был ученым я классиком. Или - возьмите перевод Альфиери и попытайтесь представить себе, что эти мои новые погудки на старый лад сделаны им, на английском языке, а потом выскажите мне откровенно свое мнение. Но не меряйте меня своим собственным аршином, - ни старым, ни новым. Ничего нет легче, как напутать в сюжет пьесы всякого вздора. Г-жа Сентливр в своих комедиях шумит и суетится в десять раз больше Конгрива; но разве их можно сравнивать между собою? A между тем она, ведь, вытеснила Коегрива со сцены?!"

В другом письме, от 16 февраля 1821 г. Байрон говорить:

Вы говорите, - дож не будет популярен. Да разве я когда-нибудь писал ради популярности? Укажите какое-нибудь мое сочинение (кроме одного или двух рассказов), написанное в популярном стиле или тоне. По моему мнению, драматическая форма дает простор для различных приемов сочинения; вовсе нет надобности следовать вашим старинным драматургам, - это было бы и грубой ошибкой; но не надо также быть и французом. каковы были у нас преемники старинных драматургов. Мне думается, что хороший английский стиль и более строгое соблюдение драматических правил могут дать результат, не предосудительный для вашей литературы. Я попытался написать драму без любви; в ней нет также ни колец, ни ошибок, ни сюрпризов, ни отвратительных притворщиков-злодеев и никакой мелодрамы. Все это повредит её популярности, но не убедит меня в том, что она именно по этой причине никуда не годится. Её недостатки происходят от несовершенства в исполнении, а не от её замысла, простого и строгого".

Стр. 159.

Лестница Гигантов, где он был коронован, развенчан и обезглавлен.

Так рассказывают обыкновенно венецианские гиды; в действительности же нынешняя "Лестница Гигантов" ведущая из дворца дожей во двор его, была построена только в 1483 г. архитектором Антонио Риццо, который переделал весь фасад дворца.

На северной стороне площади против церкви Сан Джиованни э Паоло находится школа Сан Марко. К ней примыкает часовня Санта Мариа делла Паче, в которой и был открыт, в 1815 г., саркофаг с костями Марино Фальеро.

Стр. 160.

Я никогда не пытался писать для театра, и не буду пытаться и впредь.

"Когда я был членом подкоммисии Дрюрилэнского театра, я могу поручиться за своих товарищей и, надеюсь, также и за себя, в том, что мы прилагали все старания, чтобы возвратить на сцену правильную драму. Я делал все возможное, чтобы возобновить "Монфора", но мне это не удалось, как не удалось добиться постановки и "Ивана" Сосби, - пьесы, которая, по нашему мнению, полна действия; я старался также побудить г. Кольриджа написать для нас трагедию. Лица непосвященные в театральные дела едва ли поверят, что "Школа Злословия" наименьший сбор по сравнению с общим количеством её представлений со времени её написания; но так уверял меня наш администратор Дибдин. О том, что происходило в театре после постановки "Бертрама" Матюрана {9 мая 1810 г.}, мне ничего неизвестно, так что я могу пропустить, по неведению, нескольких превосходных новейших писателей, и в таком случае прошу у них извинения. Я не был в Англии скоро уже пять лет и до последняго года, с самого своего отъезда, вовсе не читал английских газет, да и теперь имею сведения о театральных делах только из "Парижской Газеты" Галиньяни и только за последние 12 месяцев. Таким образом у меня не могло и быть намерения чем-нибудь обидеть трагических или комических писателей, которым и желаю всяческих благ, но о которых я ничего но знаю. Впрочем, давнишния жалобы на состояние нашего драматического театра вызываются вовсе не недостатком у нас хороших исполнителей. Я не могу представить себе артиста лучше Кембля, Кука или Кина в их весьма разнообразных ролях, или лучше г. Эллистона в комедии "Джентльмен" и в некоторых трагедиях. Мисс О'Нейль я никогда не видал, твердо решившись не смотреть ни одной артистки, которая могла бы ослабить или затемнить своей игрой мои воспоминания о Сиддонс. Сиддонс и Кимбл были идеалами трагической игры; я никогда не видел ничего им подобного, даже по внешности; и по этой причине я уже никогда больше не увижу ни "Кориолана", ни "Макбета". Если Кина упрекают за недостаток достоинства, то надо помнить, что это качество дается природой, а не искусством, и что его нельзя приобрести изучением. Во всех не сверхъестественных ролях Кин превосходен; даже его недостатки принадлежат, или кажутся принадлежащими, не столько ему, сколько самим ролям и делают его игру еще более верною природе. А о Кембле мы можем сказать в отношении его игры, то же, что кардинал Петц сказал о маркизе Монрозе, - что это был единственный человек, когда-либо им встреченный, который напомнил ему героев Плутарха".

* * *

Байрон намеревался первоначально посвятить свою трагедию одному из своих друзей, Дугласу Киннэрду; но это посвящение осталось в рукописи и было напечатано только в 1832 г. Оно написано в следующих выражениях:

"Почтенному Дугласу Киннэрду.

Любезный Дуглас. Посвящаю тебе эту трагедию потому, что ты высказал о ней хорошее мнение, а не потому, чтобы я сам считал ее достойною такого посвящения. Но если бы её достоинства были даже в десять раз выше тех, какие в ней можно найти, это приношение все-таки явилось бы лишь весьма недостаточным знаком признательности за ту постоянную и деятельную дружбу, которой ты удостоивал в течение многих лет своего преданного и любящого друга Байрона".

Гете на "Манфреда", напечатанную в сборнике "Kunst und Alterthum", (см. примечания к "Манфреду" и в письме к Муррею от 17 октября сообщил о своем намерении посвятить "Марино Фальеро" германскому поэту. К письму было приложено и самое посвящение, которого Муррей, однако, не напечатал, может быть, считая его только остроумной выходкой, предназначенной для тесного литературного кружка. Оно было представлено Гете в рукописи только в 1831 г. Джоном Мурреем III, а напечатано с пропусками и искажениями, Муром, в его биографии Байрона. В полном виде оно явилось только в 1901 г., в издании Кольриджа-Протеро. Вот это посвящение.

"Посвящение барону Гете, и пр. и пр. и пр.

"Милостивый государь, - В прибавлении к одному английскому сочинению, недавно переведенному на немецкий язык и изданному в Лейпцнге, приводится следующее мнение ваше об английской поэзии: "В английской поэзии можно найти великую гениальность, всеобъемлющую силу, глубину чувства и достаточный запас нежности и энергии; но все-таки эти качества не делают поэтов", и пр.

"Мне жаль видеть, что великий человек впал в великую ошибку. Это ваше мнение доказывает только, что "Словарь десяти тысяч живущих английских писателей" {A Biographical Dictionary of living autbors of Great Britain and Ireland etc., Lond. 1816.} не переведен на немецкий язык. Вы, конечно, читали, в переводе вашего друга Шлегеля, диалог в "Макбете": {Cp. "Макбет", д. Ѵ, явл. 3:

III, 496).

- Там десять тысяч!

- Да, гусей, конечно!

- Солдат, мой государь!}

-

- Да гусей, конечно!

- Писателей, мой государь!

Так вот, из этих "десяти тысяч писателей" в настоящее время обретается в живых 1987 поэтов, сочинения которых хорошо известны их издателям; и в числе этих поэтов многие пользуются славою гораздо выше моей, хотя значительно ниже вашей. Вследствие упомянутой небрежности ваших немецких переводчиков вы ничего не знаете о произведениях Вилльяма Вордсворта, у которого в Лондоне есть собственный баронет, рисующий ему фронтисписы и сопровождающий его на обеды и в театры, а в провинции - собственный лорд, который доставил ему место в акцизном ведомстве и подарил скатерть на стол. {Говорится о сэре Джордже Бьюмонте и лорде Ловедэле.} Вы, может быть, даже не знаете, что этот господин есть величайший из всех поэтов прошедших, настоящих и будущих, не говоря уже о том, что он написал Opus Magnum в прозе во время последних выборов в Вестморлэнде {Два адреса к землевладельцам Вестморлэнда.}. Главное его сочинение называется "Питер Белл", и он скрывал его от публики в продолжение двадцати одного года, - невознаградимая потеря для всех, кто успел за это время умереть и не будет иметь возможности прочесть это сочинение ранее воскресения мертвых. У нас есть также и другой писатель, по имени Соути, который более, чем поэт, потому что теперь он стал поэтом-лавреатом, - пост, соответствующий тому, что в Италии называется Poeta Cesareo, а у вас, в Германии, - не знаю как; но так как у вас есть "Цезарь", то, по всей вероятности, имеется и соответствующее наименование. В Англии "Цезаря" нет, - а поэт есть

Марино Фальеро. Примечания

"Я упоминаю об этих поэтах только для примера, чтобы Вас просветить. Это - только два кирпича нашей Вавилонской башни (кстати сказать: Виндзорские кирпичи), но они могут служить образцом всей постройки".

Далее в приведенном отзыве говорится, что "преобладающею характерною особенностью всей современной английской поэзии является отвращение презрение к ней". Но мне сдается, что Вы сами, одним своим произведением в прозе, "Вертер" вызвал больше самоубийств, чем самая красивая женщина", и я в самом деле полагаю, что он переселил в лучший мир больше людей, чем сам Наполеон, - если оставить в стороне профессиональную деятельность последняго. Быть может, милостивый государь, язвительный отзыв знаменитого северного журнала {Edinburgh Review.} о немцах вообще и о Вас - в особенности внушил вам неблагосклоное отношение к английской поэзии и критике. Но вам не следовало бы обращать внимания на наших критиков, которые, в сущности, очень добродушные ребята, особенно если иметь в виду их двойственную профессию: подхватывать суждения при дворе и отбрасывать их вне двора. Никто более меня не сожалеет об их поспешном и несправедливом приговоре относительно Вас; я лично заявлял об этом Вашему другу Шлегелю в 1816 г. в Коппе.

"Ради моих "десяти тысяч" живущих собратий и ради себя самого, я не мог не обратить внимания на мнение, высказанное об английской поэзии, которое тем более заслуживает внимания, что оно принадлежит Вам.

"Главною целью моего обращения к вам было - засвидетельствовать мое искреннее почтение и удивление человеку, который в течение целого полустолетия стоял во главе литературы великого народа и перейдет в потомство, как первый представитель литературы своего века.

"Вы были счастливы, милостивый государь, не только в сочинениях, прославивших ваше имя, но и в самом этом имени, которое достаточно музыкально для того, чтобы сохраниться в памяти потомства. В этом - Ваше преимущество перед некоторыми из Ваших соотечественников, имена коих, может быть, также будут безсмертны, - если только кто-нибудь сможет их произнести.

"Этот, повидимому, легкомысленный тон может, пожалуй, подать повод к предположению, что я отношусь к Вам с недостаточною почтительностью; но такое предположение было бы ошибочно, так как я в прозе всегда дерзок. Действительно и вполне искренно признавая Вас, как это признают все Ваши соотечественники и большинство других наций несомненно самым выдающимся из литературных деятелей, появившихся в Европе после смерти Вольтера, я чувствовал и продолжаю чувствовать желание посвятить Вам прилагаемое произведение - не потому, чтобы оно было трагедией или поэмой (ибо я не могу сам решить, принадлежит ли оно к тому или другому виду поэзии, или ни к тому, ни к другому), а единственно как свидетельство уважения и поклонения иностранца - человеку, которого в Германии провозгласили "великим Гете".

"Имею честь быть с истинным почтением Вашим покорнейшим слугою. Байрон".

Равенна, 14 октября 1820.

"P. S. Я замечаю, что в Германии, так же, как в Италии, идет сильная полемика относительно так называемых "классицизма" и "романтизма", термины, которых еще не знали в Англии, когда я покинул ее, года четыре или пять тому назад. Правда, некоторые из английских писателей злоупотребляли Попом и Свифтом, но причина этого заключалась в том, что они сами не умели писать ни прозой, ни стихами; притом, никто не считал этих господ заслуживающими того, чтобы выделять их в особый разряд. Может быть, в самое последнее время опять появилось кое-что в том же роде, но я об этом не слыхал, и это было бы признаком столь дурного вкуса, что мне было бы весьма прискорбно об этом узнать".

Стр. 162. Но синьория все еще сидит.

"Малый Совет" (Consiglio Minore), состоявший первоначально из дожа и шестерых его советников, впоследствии был увеличен введением в его состав трех Сари уголовного Совета Сорока (Quarantia Criminale), и получил наименование Illustrissima Signoria.

Что оказали мне Авогадори.

Авогадори - "адвокаты", числом трое, возбуждали преследования от имени республики; ни один из советских актов не имел законной силы, если не был составлен в присутствии по крайней мере одного из них; но они вовсе не составляли, как, повидимому, полагал Байрон, суда первой инстанции. Упрек в том, что они передали дело в Совет Сорока, членом которого, будто бы, был обвиняемый Микаэль Стено, основан на ошибке Санудо: в то время, когда Фальеро стал дожем, Стено было всего 20 лет, а в члены Сорока избирались люди не моложе 30-летняго возраста.

Стр. 166. Старик Дандоло

Точнее: "От Цезарей короны отказался": в 1204 г. ему предложена была крестоносцами корона Византийской империи.

Стр. 168.

Когда в момент горячности ударил

Епископа Тревизо.

"Исторический факт. См. Жизнеописания дожей Марино Санудо" (Прим. Байрона).

Стр. 170.

Начальник арсенала.

"Число постоянных рабочих в арсенале составляет 1200, и все эти искусные ремесленники находятся под начальством особого офицера, называемого адмиралом (Amiraglio), который командует и "Буцентавром" в день Вознесения, когда дож совершает свое торжественное обручение с морем. И здесь мы должны отметить смеха достойный обычай, в силу которого этот адмирал несет ответственность перед Сенатом за спокойное состояние моря и ручается своего жизнью, что в этот день не будет бури. Этот же адмирал, вместе с своими arsenalotti, оберегает дворец дожей и собор св. Марка во время междуцарствия. Он несет красное знамя перед дожем, когда тот вступает в должность, и в знак своего достоинства, носит особую епанчу и два серебряных ящика, из которых дож сыплет деньги народу". ("История Венецианского правительства", написанная в 1675 г. сьером Amelot de la Houssaye и изданная в Лондоне, 1677).

влиянием среди матросов и арсенальных рабочих; патриций же, который его побил, звался не Барбаро, а Джиованни Дандоло, и был в ту пору sopracomite e consigliere del capitauo da roar.

Стр. 172.

С вершины Марка грянет этот час.

"Звонить в набат на колокольни св. Марка можно было только по приказанию дожа. Одним из поводов к такому набату было извещевие о появлении на лагуне гевуэзского флота". (Прим. Байрона).

Колодцы, клетки

Исторгнут могут кров мою из жил.

О государственной тюрьме в Венеции см. наст. изд. т. I, стр. 529.

Стр. 174.

Остров Саниенца лежит милях в девяти к северо-западу от Капо-Галло, в Морее. Сражение, в котором венецианцы, под начальством Никколо Пизани, были разбиты генуэзцами, которыми предводительствовал Паганино Дориа, происходило 4 ноября 1354 г.

Стр. 175.

Сегодня ровно в полночь будь у церкви,

Где гроб моих отцов.

"Все дожи paннe Фальеро погребались в соборе св. Марка; замечательно, что когда умер его предшественник, Андреа Дандоло, Совет Десяти издал закон, чтобы все будущие дожи погребались вместе с своими семьями, в принадлежавших им церквах: можно подумать, что тут было своего рода предчувствие. Таким образом, все, что говорит Фальеро о своих предках-дожах, будто бы похороненных в церкви свв. Иоанна и Павла не верно исторически, так как они похоронены у св. Марка. Сделайте из этого примечание Издатель. Имея подобные притязания на аккуратность, я не хотел бы, чтобы меня бранили даже из-за таких пустяков. О пьесе пусть говорят, что угодно, но нравы и действующия лица у меня вполне реальны". (Письмо к Муррею от 12 окт. 1820).

Гондола будет ждать с одним гребцом.

"Гондола не похожа на обыкновенную лодку, она так же легко управляется одном веслом как и двумя (хотя, разумеется, идет не так скоро); часто берут только одного гребца ради меньшей огласки, а со времени падения Венеции - просто ради экономии". (Прим. Байрона).

Попытку я обязан предпринят.

"То, что говорит Джиффорд о первом акте очень утешительно. Это - "произведение английское подлинное, настоящее английское": таково ваше заветное желание, и я очень рад, что мне удалось его удовлетворить, хотя Бог знает, каким чудом это случилось; ведь я не слышу ни одного английского слова ни от кого, кроме моего лакея, а он - из Ноттингэмшира; я не вижу ничего английского, кроме ваших новейших изданий, но в них нет английского языка, а только жаргон. Джиффорд нашел у меня хорошую, подлинную, настоящую английскую речь, а Фосколо говорить, что характеры в пьесе подлинно венециаяские"

Стр. 176.

Ослабленного жизнью старика.

Год рождения Марино Фальнро не установлен с точностью, но полагают, что в эпоху заговора ему было уже более 75 лет.

Стр. 177.

"То было лишь, ведь, именем!"

Дион Кассий сообщает, что Брут, умирая воскликнул: "О, бренная доблесть! Ты - не больше, как слово, я же считал тебя делом - и жестоко обманулся!"

Стр. 160.

Пришел к вам с важной вестью

"Эта сцена, может быть, самая лучшая во всей пьесе. В ней превосходно обрисовывается спокойный характер и душевная чистота Анджиолины и живо чувствуется огромная разница её темперамента с надменным нравом её супруга, но вместе с тем не менее живо проявляется и та тесная связь, какая соединяет эти две натуры, одинаково полные благородства. В мыслях старика нет и тени ревности; он и не предполагает, и не находит в своей жене порывов молодой страсти; он видит в ней существо, полное доверия, - существо глубоко невинное, которое, именно по этой причине, едва верит в возможность виновности. Он находит в ней все то очарование, каким проникнута задушевная речь любящей, скромной и добродетельной женщины, речь, внушаемая благодарностью, уважением и заботливой привязанностью. Анджиолина очень встревожена поведением своего мужа со времени обнаружения виновности Стено и делает все возможное, чтобы успокоить его гордое негодование. В сознании своей невинности, она равнодушно относится к нанесенному ей оскорблению, и неиспорченный инстинкт её благородного сердца побуждает ее убеждать своего мужа в том, в чем она убеждена сама, - что Стено, каков бы ни был приговор судей, должен повести гораздо более тяжкое наказание в сознании собственной виновности и позорности своего поступка". (Локгарт).

Пора, мой друг! Идем, дела не ждут.

"Сцена между дожем и Анджиолиной, хотя и непозволительно длинная, отличается большой энергией и красотой. Жена старается успокоить яростный гнев своего старого мужа. а он настаивает на том, что нанесенная ему обида могла бы быть искуплена только смертью оскорбителя. Речь дожа представляет тщательно обдуманную, но, в конце концов, все-таки тщетную попытку с помощью риторических приемов до некоторой степени оправдать ту безумную и ни с чем не соразмерную месть, которая составляет основу пьесы". (Джеффри).

Стр. 190.

Пред полчищем Аттилы.

Граждане Аквилеи и Падуи во время нашествия Аттилы бежали на остров Градо и на Ri vus Allus (Риальто), где и положили основание Венеции.

Стр. 190.

Кичливых шелковичных червяков.

"Mal bigatto" - скверный шелковичный червяк - презрительное выражение, означающее негодного человека.

Стр. 195. Братаясь с низкой чернью.

"В душе высокородного и надменного дожа происходит сильнейшая борьба между жаждою мести, которая его мучит, и отвращением к низким плебеям, с которыми он вступает в союз. Сам во себе он вовсе не честолюбив; но перед нами - суровый и гордый венецианский патриций, который не может вырвать из своего сердца презрения ко всему плебейскому; это презрение пустило в нем слишком глубокие корни, благодаря происхождению, воспитанию и долгой жизни властителя. Вместе cъ тем в его взволнованном уме время от времени проносятся и другия мысли, более мягкого характера. Он помнит, - он не в силах забыть долгих дней и ночей товарищества, издавна соединявшого его с теми людьми, которым теперь он готов произнести смертный приговор. Он сам горячо высказывается против "безумной милости" и горячо настаивает на необходимости полного истребления этих людей, находясь в собрании заговорщиков; но поэт, глубоко понимающий человеческое сердце, заставляет его содрогаться, когда эта ярость приводит и его самого, и его слушателей к крайним решениям. Он не в силах помириться с этим кровавым приговором, хотя сам же был главным его виновником". (Локгарт).

В полнейшем убежденьи, что все дело

Затеяно самой же Синьорией.

"Исторический факт. См. Приложения, примеч. А." (Прим. Байрона).

Преследовать, что может

Не нравиться Совету Десяти.

Члены Совета Десяти избирались Великим Советом только на один год и не могли быть избираемы вновь ранее, чем через год по оставлении ими своей должности. Совет Десяти ежемесячно избирал из своей среды трех Сари или главных членов Совета. Суд состоял, кроме Десяти, из дожа и шести советников, имея таким образом 17 членов, причем для законности заседания необходимо было присутствие 12-ти из них. Один из "адвокатов республики" (Avogadori di Comun) также всегда присутствовал в заседаниях, но без права голоса, исполняя лишь обязанности секретаря, давая заключения относительно законов и наблюдая за правильностью делопроизводства. Впоследствии, в важных случаях, к Совету присоединялось еще 20 членов, избираемых Великим Советом и составлявших т. наз. "зонту" или "юнту".

Титулом же вождя меня почтили Родос и Кипр.

В хрониках ничего не говорится о каких-либо сношениях Венеции с Родосом или Кипром, в которых участвовал бы Марино Фальеро. Кипр перешел под власть Венеции только в 1489 г", а Родос до 1522 г. принадлежал рыцарям св. Иоанна Иерусалимского.

Стр. 204.

Так пусть же месть свершится надо всеми.

"Внутренняя борьба, которую переживает дож, присоединяясь к заговорщикам, представляет поразительный контраст с свирепою кровожадностью его сообщников, но не производит надлежащого эффекта: мы не можем представить себе, чтобы человек, проникнутый подобными чувствами, решился выполнить свой преступный план, не будучи побуждаем к этому оскорблениями более серьезными и тяжкими, нежели те, о которых читатель узнает из трагедии. (Гибер).

Стр. 205.

"Главный недостаток "Марино Фальеро" заключается в том, что сущность и характер заговора не возбуждают интереса читателя. То, что Байрон был в этом отношении верен истории, но имеет особенного значения. Подобно Альфиери, с которым его гений имеет большое сходство, он вдохновился исключительным событием, имеющим очень мало общого с общечеловеческими инстинктами и чувствами. При всей возвышенности речей, при всей яркости колорита, в трагедии чувствуется недостаток моральной истины, - недостаток того очарования, трудно поддающагося определению, но легко ощущаемого, которое вызывает в благородных сердцах высокий энтузиазм к великим стремлениям человечества. В этом-то очаровании и заключается поэтическая прелесть история. Оно живо чувствуется в "Вильгельме Телле" Шиллера и в страшном заговоре Брута, так как сущность и цель их замыслов заключалась в том, чтобы избавить свою родину от оскорблений и угнетения. Между тем в заговоре Марино Фальеро против республики мы не можем видеть ничего иного, кроме замысла кровожадного злодея, который хочет захватить в свои руки неограниченную власть и, по обычаю всех узурпаторов, пользуется общим неудовольствием и общими страданиями только как предлогом для достижения своей цеди. Подстрекаемый воображаемою обидою, он берется за такое предприятие, которое, в случае удачи, залило бы Венецию кровью лучших её сынов. Можно ли назвать это возвышенным зрелищем, которое, по правилам Аристотеля, имело бы целью произвести очищающее действие на нашу душу, возбуждая в ней чувства страха и сострадания?" ("Eclectic Review").

Стр. 206.

"В речах дожа постоянно обнаруживаются эгоистическия побуждения, заставившия его примкнуть к заговору. Он вполне естественно поддается чувству раскаяния; но страшная цельность его характера нарушается этими колебаниями, которые заставляют его в ужасе отступать перед убийством и разгромом. В этом вихре могучих страстей, который предшествует созданию ужасного заговора, совершенно неуместно было влагать в уста дожа сентиментальные излияния любви и жалости к его друзьям; эти слишком запоздалые доказательства его сострадательности производят впечатление только лицемерного сожаления. Чувства-то хороши, на высказываются они вовсе не вовремя и не у места, напоминая замечание Скаррона по поводу нравоучительных разсуждений Флегиаса в аду:

Cette sentence est vraie et belle

Mais dans l'enfer а quoi sert-elle?

"Впрочем эта сцена, совершенно неуместная с точки зрения драматической последовательности, отличается все-таки большою поэтическою силою". ("Eclectic Review").

Стр. 208. Действие четвертое.

"Четвертое действие начинается чрезвычайно поэтической и блестяще написанной сценой, - хотя она представляет не более, как монолог, ничем не связанный с ходом самой пьесы. Молодой патриций Лиони возвращается домой с блестящого праздника; но ему вовсе не весело; открыв окно своего палаццо, чтобы подышать свежим воздухом, он поражен контрастом ночной тишины с лихорадочным весельем и блестящим шумом только что покинутого им собрания. Картина эта нарисована во всех отношениях прекрасно, с правдивостью и изяществом в описании праздника, обличающими руку мастера, - и может служить высоким образцом поэтической живописи; лунный свет, озаряющий сонную Венецию, приводит нам на память великолепные и очаровательные картины в "Манфред", ". (Джеффри).

"Монолог Лиони - прекрасный момент отдыха от ужасов драмы и от того мрачного предчувствия неизбежного зла, которое так часто изображается Шекспиром, прибегающим в подобных случаях к аналогичному приему. Но этот великолепный монолог, поставленный мне связи с общим строем пьесы, является случайным и, очевидно, служат выражением собственного настроения автора. Здесь мы видим обычный, свойственный Байрону, строй мысли, с оттенком мизантропии, который совсем не согласуется с положением и чувствами действующих лиц пьесы. Это - холодные созерцания ума, возвышающагося над треволнениями человеческой жизни и её страстей и равнодушно взирающого с своей неприступной высоты на борьбу, в которой он не удостоивает принять участие". ("Eclectic Review").

"В настоящее время я нахожусь на положении инвалида. Карнавал, т.-е. последняя его половина, и сиденье далеко за полночь немножко меня испортили... Переодевания, закончившияся маскарадом в театре Феннче, где я был точно так же, как и в большей части ридотто, и пр., и пр., порядочно меня утомили, и хотя и в общем не особенно много кутил, однако чувствую, что "меч перетираеть ножны"; а ведь я только что обогнул угол 29-ти лет. Итак, мы уже не станем больше бродить до поздней ночи, хотя сердце все еще способно любить, и луна светит попрежнему ярко. Меч перетирает ножны, а душа изнашивает тело, и сердце должно перестать биться, и сама Любовь должна успокоиться. И вот, хоть ночь и создана для любви, и день возвращается слишком скоро, но мы уже не станем больше бродит по ночам, при лунном свете". (Ср. стр. 271).

Стр. 217.

Как Божий гром, раздастся с башни Марка.

"Наконец, наступает минута набатного колокола, которого нетерпеливо ожидает вся толпа заговорщиков. Племянник и наследник дожа (Maрино бездетен) оставляет его во дворце и сам идет ударить в роковой колокол. Дож остается один - и мы полагаем, что во всей английской поэзии немного найдется сцен, которые могли бы быть поставлены выше следующей". (Локгарт).

Стр. 218.

"Ночной Стражи" (I Signori di Notte) занимали важное положение в старой венецианской республике. (Прим. Байрона).

Стр. 221. Действие пятое.

"В примечаниях к "Марино Фальеро" надо бы сказать, что Бенинтенде "Великим Канцлером", - должность совсем особая, хотя и важная. Я намеренно отступил здесь от истории".

Поправка Байрона основана на одной хронике, цитируемой у Санудо. На самом деле Бенинтенди де Равиньяни во время суда над дожем находился не в Венеции, а в Милане. "Коллегия, судившая Марино Фальеро, состояла из "советника" Джиованни Мочениго, председателя Совета Десяти Джиованни Марчелло, "инквизитора" Луки да Лецце и "авогадора" Орио Пасквалиго.

Стр. 221.

                    поражен

Здесь опечатка. Следует читать: "Ты "... (Исправлено. - bmn).

Стр. 223. Календаро

"Я знаю, что говорят Фосколо о плевке Календаро на Бертрама: это национально. Итальянцы и французы плюются постоянно и куда попало, чуть вам не в лицо, а потому находят, что плевок вещь неподходящая по своей заурядности. Но для нас, никогда не плюющих (разве только в лицо человеку, когда мы разъяримся), плевок имеет другое значение. Вспомните у Мэссинджера: "Я плюю на тебя и на совет твой!" или у Шекспира: "Плевали вы на мой кафтан жидовский". Впрочем, Календаро плюет не в лицо Бертраму, а только по направлению к нему, как мусульмане в минуту гнева плюют на землю, что я сам видал. С другой стороны, он не чувствует к Бертраму презрения, хотя и старается выказать его, как поступаем и все мы, сердясь на человека, которого мы считаем ниже себя. Ему досадно, что ему не удалось умереть так, как хотелось; притом, он вспоминает, что с самого начала подозревал и ненавидел Бертрама. Израэль Бертуччио хладнокровнее и сосредоточеннее; он действует по принципу и под влиянием побуждения, а Календаро - под влиянием повторяется, - это правда, но эта происходить от усиления страсти и оттого, что он видит перед собою лиц, а стало быть, должен постоянно возвращаться к причине своего поступка. "Его речи длинны", - я это правда; но я писал а не для сцены, и по образцам скорее итальянским и французским, чем по нашим, о которых я не особенно высокого мнения; да и все ваши старинные драматурги также очень длинны: загляните в любого из них".

Стр. 225.

Я сам тогда сравниться б мог с Гелоном

Стр: 227. Входит Анджиолина.

"Эта драма, отличающаяся тем необычным для современных пьес качеством, что в ней вовсе нет эпизодических отступлений, быстро идет к развязке. Суровое решение деспотической аристократии не терпят отлагательства. На милость нет никакой надежды, - да никто и не просит её, и не помышляет о ней. Даже плебеи-заговорщики являются здесь гордыми венецианцами: они не боятся приближения смерти и не трепещут при наступлении своей последней минуты. Что касается самого дожа, то он держит себя так, как прилично старому воителю и глубоко оскорбленному государю. И вот, в минуту, непосредственно предшествующую произнесению приговора, в суд является лицо, от которого всего менее можно было бы ожидать спартанской твердости духа. Это - Анджиолина. Она, правда, обращается к непреклонному сенату с горячей мольбой о пощаде её мужа, но тотчас же, увидев, что все мольбы напрасны, овладевает собою и, обращаясь к дожу, спокойно стоящему у судейского стола, говорить ему слова, достойные его и себя. Совершенно неожиданным и прекрасным эффектом является обращение молодого патриция, прерывающого их разговор".

Стр. 229.

Ведь люди есть презреннее червей,

Клубящихся в могилах.

"Догаресса ведет себя формально и холодно, не обнаруживая даже и такой любви к своему старому мужу, какую ребенок может питать к родителю или питомец - к своему воспитателю. Даже в этой своей речи, самой длинной и самой лучшей, в наиболее трогательный момент катастрофы, она в состоянии читать нравоучения, с педантизмом, особенно неестественным в женщине при подобных обстоятельствах, разсуждать о льве и комаре, об Ахилле, Елене, Лукреции, об осаде Клузия, о Калигуле и Персеполисе! Стихи эти сами по себе очень хороши, но лучше было бы, если бы их произнес Беннитенде в виде надгробной речи над телом дожа, а еще лучше было бы, если бы они были сказаны судом во время прения: там они были бы совершенно на своем месте. Но женщина едва ли может произносить подобные длинные речи в минуту тяжкого горя, да и вообще человек глубоко огорченный едва ли в состоянии так красноречиво излагать философския воззрения, подкрепляя их старательно приискиваемыми примерами из древней и новой истории..."

Стр. 236,

                     -

Марино ди Фальеро?

                    

Но это - лишь от старости.

"Так отвечал парижский мэр Байли французу, обратившемуся к нему с таким же вопросом, когда его везли на казнь, в начале революции. Теперь после окончания моей трагедии, перечитывая в первый раз после шестилетняго промежутка "Спасенную Венецию", я нахожу там подобный же ответ Рено, хотя при других обстоятельствах, и некоторые другия совпадения, объясняемые сходством сюжетов. Едва ли нужно пояснять благосклонному читателю, что подобные совпадения - дело случая, тем более, что их так легко указать, говоря о пьесе, столь популярной и в чтении, и на сцене, как прекрасное произведение Отвэя". (Прим. Байрона).

Стр. 237.

                    

Аттилой, незаконным.

"Отвечая посланникам венецианского сената, в апреле 1797 г., Наполеон грозил "поступить с Венецией, как Аттила". "Если вы не можете обезоружить ваше население, - сказал он, - так я сделаю это вместо вас. Ваше правительство обветшало, его надо разбить в куски". См. Вальтер Скотта, Жизнь Наполеона Бонапарте (1828)".

                    Продастся низко

Её же презирать.

"Если эта драматическая картина покажется слишком резкой, то пусть читатель заглянет в историю того периода, о котором идет речь в этом пророчестве, или, лучше, - в историю нескольких деть, предшествовавших этому периоду. Вольтер, основываясь на источниках, которых я не знаю, определял число Венецианских "bene mtrite meretrici" в 12.000 регулярных, не считая добровольных и местной милиций; может быть, это - единственная часть населения, которая не уменьшилась. Некогда в Венеции было 200 тысяч жителей; теперь их считается около 90 тысяч, - и что это за народ! Немногие могут представить себе и никто не может описать того состояния, в какое этот злополучный город приведен адской тираннией австрийцев. Впрочем, посреди нынешняго упадка и вырождения Венеции под властью варваров можно отметить несколько единичных исключений, внушающих уважение. Так, у них есть Пасквалиго, - последний и - увы! посмертный и помню, как сэр Вилльям Гост и другие офицеры, участвовавшие в этой славной битве, с величайшим уважением отзывалось о поведении Пасквалиго. Затем, у них есть аббат Моредди, есть Альвизи Кверини, который, после долгой и славной дипломатической службы, находит среди бедствий своей родины некоторое утешение в литературных занятиях, вместе с своим племянником, Витторе Бендзоном, сыном знаменитой красавицы, героини повести "La Biondina in Gondoletta". Есть патриций-поэт Морозини и другой поэт - Ламберти, автор "Biondina", и еще несколько других не менее уважаемых имен; со стороны англичан в особенности заслуживает уважения г-жа Микедди, переводчица Шекспира. Затем можно назвать молодого Дандоло, импровизатора Каррера и Джузеппе Альбрицци, прекрасного сына прекрасной матери. Наконец, у них есть еще Альетти, и если бы даже никого не было, то все-таки остается безсмертный Канова. Я не считаю таких имен, как Чиконьяра, Мустоксити, Букити и пр., потому что один - грек, а другие родились по крайней мере за сотню миль от Венеции, что повсюду в Италии означает если не иностранца, то по крайней мере "чужанина" (forestiere)".

Стр. 238.

                    Гунны будут

"Главные дворцы Бренты принадлежат в настоящее время евреям, которым в старое время республики дозволялось жить только в Местре, а в Венецию их совсем не пускали. Вся торговля находится в руках евреев и греков, а гунны составляют гарнизон". "Гуннами Байрон называет венгерцев.

Наместником-солдатом.

Наполеон был короновав, как король Италии, 3 мая 1805 г. Венеция была уступлена Австрии 26 декабря 1805 г., и вскоре после того Евгений Богарнэ был назначен вице-королем Италии, с титулом принца Венецианского. В подлиннике Байрон называет наместника - "вице-управляющим вице-короля (Vice-King's Vice-regent), считая, таким образом, Наполеона только подобием настоящих королей; притом здесь есть и игра слов, так как под наименованием "Vice" ("Порок") в старинных английских мистериях выступал Отец Греха, дьявол.

                              

Наружного лишь блеска, грех без вида

Хотя бы даже внешняго любви...

См. Приложение, прим. В.

                    сознанье

Ничтожества, без сил его исправит.

"Если пророчество дожа покажется замечательным, обратите внимание на следующее предсказание, сделанное Аламанни 270 лет тому назад: "Есть одно очень замечательное пророчество относительно Венеции. "Если ты не переменишь своего нрава", гласит оно, обращаясь к этой гордой республике, "то твоя свобода, которая уже и теперь на отлете, не просуществует больше сотни лет. после тысячного года". Если мы станем считать за начало Венецианской свободы установление того правительства, при котором республика достигла процветания, то мы найдем, что первый дож был избрав в 697 г.; прибавив к этому году 1100 лет, увидим, что пророчество имеет буквально следующий смысл: "Твоя свобода не просуществует далее 1797 года". Припомните теперь, что Венеция перестала быть свободною в 1796 г., в пятый год Французской республики, - и вы увидите, что ни одно предсказание с такою точностью не было оправдано событиями. Таким образом, эти три строчки Аламанни, обращенные к Венеции, являются очень замечательными; однако, до сих пор на них еще никто не обратил внимания.

Tua libertà, che va fuggendo а volo. (Sat., XII, ed. 1531).

". P. L. Ginguené, " Прим. Байрона).

                    

Упившихся невинной кровью дожей.

"Из числа первых пятидесяти дожей пять пять пять убиты и девять низложены; таким образом 19 из 50-ти были насильственно лишены престола, не считая двоих, павших в сражениях. Все это случилось задолго до царствования Марино Фальеро, Один из ближайших его предшественников, Андреа Дандоло, умер с горя. Сам Марино Фальеро погиб, как изложено в пьесе. Один из его преемников. Фоскари, был свидетелем того, как его сын был несколько раз подвергнут пытке и затем изгнан; он был низложен и умер, перерезав себе жилы, когда услышал звон колоколов св. Марка, возвещавший об избрании нового дожа. Морозини был предан суду за утрату Кандии; но это произошло ранее его избрания в дожи; а во время своего управления он завоевал Морею и получил наименование "Пелопоннезского". Фальеро имел право назвать Венецию "вертепом тиранов, упившихся кровью дожей". (

                              Тебя

Я предаю, со всем твоим отродьем,

Проклятью адских сил!

"Надо признать, что дож переносит свои злоключения с терпением, которое можно было бы назвать еще более геройским, если бы он был менее многословен. Возможно, что осужденный ног припомнить свою ссору с епископом Тревизским и дурное предзнаменование при своей высадке в Венеции. Но во много найдется таких осужденных, которые в последния и короткия минуты свидания с любимой женой стала бы тратить так много времени на рассказывание анекдотов о самих себе; а всего менее можно было ожидать этого от такого человека, горделивый характер которого побуждает его ускорить развязку. То же самое замечание применимо и к его пророчеству о грядущей судьбе Венеции. Правда, язык и образы этого пророчества чрезвычайно энергичны и производят сильное впечатление; но мы не можем видеть в нем ничего драматического и ничего характерного. Подобные предсказания post factum вообще являются очень дешевым поэтическим эффектом; а при изображаемых в трагедии обстоятельствах присутствующие едва ли могли выслушивать терпеливо и без раздражения такую длинную речь..."

                    Вон голова в крови

Скатилась вниз по Лестнице Гигантос.

В "Марино Фальеро" нет привлекательного изображения страстей, нет правдоподобия, нет глубины и разнообразия; она возмущает нас крайнею несоразмерностью полученного дожем оскорбления с его кровожадною местью. Как поэтическое произведение, эта пьеса хотя и заключает в себе отдельные места очень сильные и высокия, но в общем страдает недостатком изящества и легкости. Декламация в ней нередко тяжела и запутана, стихам недостает приятности и эластичности. Вообще, она слишком многословна, а иногда и крайне темна. Она производит впечатление вещи, написанной как бы нехотя, а не вылившейся, в порыве вдохновения, от полноты сердца или возбужденной фантазии; это - претенциозное произведение могучого ума, обременявшого себя неподходящей задачей, а не свободное излияние сильного поэтического таланта. Все здесь является плодом видимого и намеренного усилия; автор часто вдается в преувеличения и заменяет красноречие обычными риторическими приемами декламации. Байрон, без сомнения, поэт первостепенный, и его талант может достигнуть в драме высокой степени совершенства. Но ему не следует пренебрегать любовью, честолюбием и ревностью, как драматическими мотивами, во следует вместо того, что представляется вполне естественным и интересным, выбирать странное и необычное, и ожидать, что ему удастся путем всевозможных преувеличений привлечь ваше сочувствие к безсмысленной раздражительности старика и к жеманству неприступной женщины. Должно было действовать на наше воображение картиною сильных и естественных страстей, которые в большей или меньшей степени свойственны всем людям и с помощью которых драматическая муза до сих пор только и могла творить чудеса".

ПРИЛОЖЕНИЕ. 

Следующим переводом из старинной хроники я обязав г. Фр. Когену {Френсис Коген, впоследствии - сэр Френсис Пальгрэв (1788--1861), автор сочинений: "Происхождение и развитие английской конституции", "История англосаксов", и пр.}, и надеюсь, что читатель поблагодарит его за перевод, которого я сам, несмотря на несколько лет, проведенных в обществе итальянцев, не мог бы выполнить с такою точностью и изяществом. 

История Марино Фальеро, XLIX дожа. 1354.

того и богатым человеком. Как только состоялось избрание, Великим Советом тотчас же было решено отправить депутацию из двенадцати человек к дожу Марино Фальеро, находившемуся в ту пору на пути в Рим, так как во время своего избрания он был послом при дворе Святейшого Отца в Риме, а сам Святейший Отец с своим двором находился в Авиньоне. Когда мессер Марино Фальеро дож приближался уже к Венеции, в 5-й день октября 1354 года, воздух был омрачен густым туманом, так что ему пришлось пристать и высадиться на площади св. Марка, между двумя колоннами, на том месте, где казнили злодеев; и это было всеми принято за весьма дурное предзнаменование. Не забуду также записать здесь, что я вычитал в одной хронике. Когда мессер Марино Фальеро был подестою и Тревизским правителем, однажды, во время крестного хода, епископ замешкался выйти с св. Дарами. Тогда сказанный Марино Фальеро объявился столь надменным и яростным, что ударял епископа и чуть не свалил его на землю. Потому-то Небо и попустило, чтобы Марино Фальеро потерял свой здравый ум и сам привел себя к злой кончине.

наступил четверг, в который назначен был бой быков, оный бой быков совершился, как обыкновенно; и, по обычаю того времени, по окончании боя быков все пошли во дворец дожа я собрались там в одной из зал, и стали развлекаться женщинами, и до первого удара в колокол танцовали, а затем был накрыт стол. Дож заплатил все расходы по устройству этого банкета, так как у него была супруга. A после банкета все разошлись по своим домам.

На этот праздник явился некий господин Микеле Стено, дворянин бедного состояния и весьма молодой, но ловкий и отважный, который был влюблен в одну из придворных Дам догарессы. Сэр Микеле стоял с дамами на балконе и вел себя непристойно, так что дож приказал столкнуть его с балкона, что и было исполнено его телохраинтелями. Сэр Микеле не мог перенести такого оскорбления, и когда празднество окончилось, и все ушли из дворца, он, терзаемый злобой, пробрался в залу аудиенций и написал несколько безстыдных слов касательно дожа и догарессы на кресле, на которое дож обыкновенно садился, ибо в ту пору дож не покрывал своего трона пурпуром, а сидел на деревянном кресле. На этом-то кресле сэр Микело написал: "Марино Фальер, муж красавицы-жены; другие ее целуют, а он ее держит" {В действительности надпись была короче: "Вессо Marin Falier dalla bella muger".}. На утро эти слова были замечены, и дело признано было весьма позорным, так что сенат приказал адвокатам республики приступить к следствию с величайшим старанием. Адвокаты немедленно стали с величайшим усердием стараться узнать, кем написаны были эти слова, и, наконец, допытались, что их написал Микеле Стено. В Совете Сорока решено было его арестовать, и тогда он сознался, что действительно написал эти слова, с досады и злобы, причиненных ему тем, что его столкнули с балкона в присутствии его возлюбленной. И Совет принял в соображение его молодость и его любовь, и потому приговорил его к содержанию в тюрьме в течение двух месяцев, а затем к изгнанию из Венеции и из венецианских владений в течение одного года. Столь милостивый приговор чрезвычайно разгневал дожа: ему показалось, что Совет поступил не так, как бы следовало поступить из уважения к достоинству дожа; он говорил, что сэра Микеле надлежало бы присудить к повешению за шею или по крайней мере к вечному изгнанию.

Судьбе угодно было, чтобы дож Марино сложил свою голову на плахе. A так как произведению всякого действия необходимо должно предшествовать обнаружение его причины, то и случилось, что в тот самый день, когда был произнесен приговор над сэром Микеле Стено, - а это был первый день Великого Поста, - один дворянин из дома Барбаро, очень вспыльчивый господин, явился в арсенал и стал чего-то требовать у корабельных мастеров. Это произошло в присутствии арсенального адмирала, а тот, услыша требование, отвечал: "Нет, этого сделать нельзя". Между дворянином и адмиралом произошла ссора и дворянин ударил его кулаком прямо над глазом; а так как на пальце у него было кольцо, то кольцо это оцарапало адмирала до крови. Побитый и окровавленный адмирал побежал прямо к дожу жаловаться и просил его строго наказать этого дворянина из дома Барбаро. "Что же я могу для тебя сделать?" отвечал ему дож: "подумай о той позорной надписи, которая была написана обо мне, да подумай о том, как за это наказали написавшого ее мерзавца Микеле Стено, - и ты увидишь, насколько Совет Сорока уважает мою особу". - На сие адмирал ответил: "Светлейший дож, если бы вы пожелали сделаться государем и изрубить всех этих рогоносцев дворян в куски, - я готов, если вы только мне поможете, сделать вас властелином всего этого государства, и тогда вы со всеми ними расправитесь". Услышав сие, дож сказал: "Как же можно это сделать?" - и она стали разсуждать об этом предмете.

Дож позвал своего племянника, сэра Бертуччио Фальеро, жившого с ним во дворце, и они начали сговариваться между собою. Не сходя с места, они послали за Филиппом Календаро, весьма известным моряком, и за Бертуччио Израэло, человеком весьма хитрым и коварным. Затем, посоветовавшись друг с другом, они согласились присоединить к делу еще несколько других людей; и таким образом в течение нескольких ночей подряд сходились у дожа, в его дворце. Сюда призывались по-одиночке следующия лица: Никколо Фаджуоло, Джованни да Корфу, Стефано Фаджоно, Никколо далле Бенде, Никколо Биондо и Стефано Тривизано. Было решено, что 16 или 17 руководителей будут находиться в разных частях города, каждый - во главе отряда в 40 человек, вооруженных и вполне готовых; но эти отряды не должны были знать своего назначения. В назваченный день здесь и там должно было произойти несколько вооруженных стычек, для того, чтобы дать дожу повод зазвонить в колокола св. Марка, - ибо в эти колокола звонили только по приказу дожа. При звоне этих колоколов сказанные 16 или 17 руководителей, с своими отрядами, должны были придти на площадь св. Марка, по ведущим на нее улицам. A когда на ту же площадь соберутся и нобили, и знатнейшие граждане, чтобы узнать о причине набата, тогда заговорщики должны были изрубить их в куски и, покончив с этим делом, провозгласит господина Марино Фальеро государем Венеции. Согласившись обо всем этоѵъ между собою, они порешили исполнить свое намерение в пятницу, в 15-й день апреля, в 1355 году. Заговор сей они составили столь сокровенно, что никто и не догадывался об их замыслах.

а именно следующим образом. Сей Бельтрамо, бывший слугою сэра Никколо Лиони из Санто-Стефано, случайно услыхал несколько слов о том, что должно случиться, и, в вышеупомянутом апреле месяце, пришел в дом сказанного Никколо Лиони и рассказал ему обо всех подробностях заговора. Сэр Никколо, услышав обо всем этом, был поражен смертельным ужасом. Он узнал все подробности, и Бельтрамо просил его держать все это в тайне, так как рассказал ему только для того, чтобы он, сэр Никколо, в ночь на 15-е апреля оставался дома и таким образом спас свою жизнь. Но когда Бельтрамо собрался уходить, сэр Никколо приказал своим слугам схватить его и запереть на ключ, а сам отправился в дом мессера Джиованни Градениго Назони, того самого, что впоследствии сделался дожем, а в ту пору жил также в приходе Санто-Стефано, - и рассказал ему все. Это дело показалось ему чрезвычайно важным, каково оно и было в действительности; тогда они вдвоем отправились в дом сэра Марко Корнаро, жившого в приходе Сан-Феличе, и, переговорив с ним, порешили все втроем вернуться назад, в дом сэра Никколо Лиони, чтобы разспросить сказанного Бельтрамо. Допросив его и выслушав все, что он мог им сообщить, они оставили его в заключении, а сами, все трое, пошли в церковь Сан-Сальваторе и оттуда послали своих людей позвать сенаторов, адвокатов и главных членов Совета Десяти и Великого Совета.

Когда все собрались, им рассказали всю историю. Все были смертельно поражены ужасом. Решили послать за Бельтрамо. Он был к ним приведен. Они его допросили и убедились, что он показал правду, а потому, хотя и были крайне встревожены, но тотчас же решили принять свои меры. Они послали за главными членами Совета Сорока, за начальниками городской полиции и стражи и приказали ям, собрав надежных людей, пойти в дома руководителей заговора и захватит их. Они захватили также и начальника арсенала, чтобы лишит заговорщиков возможности сделать какую-нибудь попытку. С наступлением ночи все они собрались во дворец. Собравшись во дворце, они приказали запереть все ворота, послали к звонарю колокольни и запретили ему звонить в колокола. Все сказанное было исполнено. Вышеупомянутые заговорщики были схвачены и приведены во дворец, а Совет Десяти, увидев, что дож также принимает участие в заговоре, решил усилить свой состав двадцатью важнейшими в государстве лицами, предоставив им право совещательного голоса, но без участия в баллотировке.

Такими советниками явились следующия лица: сэр Джиованни Мочениго, из округа Сан-Марко; сэр Альноро Вениеро, из Санта-Марины; в округе Кастелло; сэр Томасо Виадро, из Канареджио; сэр Джиованни Санудо, из Санта-Кроче; сэр Пиетро-Травизано, из Сан-Паоло; сэр Панталионе Барбо Большой, из Оссодуро. Адвокатами республики были Цуфредо Морозини и сэр Орио Пасквалиго; эти не принимали участия в баллотировке. Членами Совета Десяти были: сэр Джиованни Марчелло, сэр Томасо Санудо и сэр Микелетто Дельфино, стоявшие во главе сказанного Совета Десяти, сэр Лука да Ледже и сэр Пиотро да Мосто, инквизиторы сказанного Совета, а также сэр Марко Полани, сэр Марино Венерио, сэр Ландо Ломбардо и сэр Николетто Тривизано, из прихода Сан-Анджело.

Поздно ночью, перед самым разсветом, они избрали Юнту из двадцати мудрейших, достойнейших и старейших Венецианских дворян. Эти дворяне должны были участвовать в совещании, но не в голосовании. И это решение образовать Юнту Двадцати было всеми похваляемо. Членами этой Юнты были следующия лица

дворянами и прочими знатными людьми, из которых никто еще ничего не знал.

В это же самое время Бертуччио Израэлло, стоявший во главе заговорщиков в приходе Санта-Кроче, был схвачен, связан и приведен в Совет. Были схвачены также Дзанелло дель-Брин, Николетто ли Роза, Николетто Альберто и Гвардиага, вместе с несколькими матросами и людьми разного звания. Они были допрошены, и существование заговора удостоверено.

В 1-6й ден апреля Совет Десяти приговорил Филиппо Календаро и Бертуччио Израэлло к повешению на красных перилах дворцового балкона, с которого дож обыкновенно смотрел на бой быков; и они были повешены с заткнутыми ртами.

Тривизаво; меняла в приходе Санта Маргерита, и Антонио далле Бенде. Все они были захвачены в Киодже, так как пытались бежать. Впоследствии, в силу произнесенного над ними Советом Десяти приговора, они были повешены один за другим, - кто в одиночку, а кто попарно, - на колоннах дворца, начиная от красных перил и дальше к каналу. Другие же арестованные были освобождены от наказания, так как хотя они и были вовлечены в заговор, но не приняли в нем участия, ибо руководители уверяли их, что им должно вооружиться для надобностей службы государственной, чтобы захватить некоторых преступников; а более того они ничего не знали. Николетто Альберто, Гвардиага, Бартоломео Чириколо с сыном и несколько других, признанных невиновными, были освобождены.

В пятницу же, в 16-й день апреля, в вышесказанном Совете Десяти произнесен был приговор, что господин дож Марино Фальеро должен быть обезглавлен, и что эта казнь должна быть совершена на верхней площадке каменной лестницы, с которой дожи приносят присягу при первом своем вступлении во дворец. На следующий день, 17 апреля, ворота дворца были заперты, и дожу отрубили голову, около полудня. A государственная шапка была свята у него с головы прежде казни. Говорят, когда казнь была совершена, один из Совета Десяти подошел к дворцовым колоннам у площади св. Марка и показал народу окровавленный меч, воскликнув громким голосом: "Страшный приговор пал на изменника!" Ворота были растворены, и народ бросился во двор, чтобы посмотреть на тело обезглавленного дожа.

14 человек, а именно - пять совещательных членов и девять из Совета Десяти. Постановлено было также, что все земли и владения дожа и прочих изменников были конфискованы и обращены в собственность республики. В виде особой милости, Совет Десяти дозволил дожу распорядиться двумя тысячами дукатов из личного его имущества. Затем было постановлено, что все советники и все адвокаты республики, а равно члены Совета Десяти и Юнты, принимавшие участие в суде над дожем и прочими изменниками, имеют право днем и ночью носить оружие, как в самой Венеции, так и на пространстве от Градо до Кавидзере. Каждому из них дозволено было также иметь двух вооруженных телохранителей, которые должны были жить у них в домах и получать от них содержание. Тот же, кто сам не пожелает держать таковых телохранителей, мог передать свое право своим сыновьям или братьям, - но только двум лицам. Дозволение носить оружие было даровано также и четырем секретарям канцелярии, то есть Верховного Суда, составлявшим протоколы допросов (следуют имена).

о Паоло и там погребено. В настоящее время его могила находится в среднем приделе небольшой церкви Санта Мариа делло-Паче, выстроенной епископом Бергамским Габриелем. Это - каменная гробница, с высеченною на ней надписью: "Heicе jacet Dominus Marinus Faletro Dux".

Они не дозволили также выставить его портрет в зале Великого Совета; на том месте, где должен был быть этот портрет, вы читаете лишь слова: Hic est locus Marini Faletri, decapitati pro criminibus". Дом его, как полагают, был отдав церкви св. Апостола; это был большой дом возле моста. Но это едва ли так было, или же семья Фальеро опять купила этот дом у церкви, - ибо он и до сих пор принадлежит этой семье. Я должен также прибавить, что некоторые желали, чтобы на том месте, где должен был находиться его портрет, написаны были следующия слова: "Marinus Faletro Dux. Temeritas me cepit. Poenas lui, decapitatus pro criminibus". A другие сочинили стихи, достойные написания на его гробнице: Dux Venetum jacet heic, patriani qui prodere tentans, Sceptra, decus, censum perdidit, atque caput.

Примечание Б. 

"Молодому дожу Андреа Дандоло наследовал старик, который поздно встал у кормила республики, что не принесло пользы ни ему самому, ни его родине; это был Марино Фальеро, человек, известный мне по старой дружбе. Многие судили о нем несправедливо, хотя он действительно отличался более мужеством, нежели благоразумием. Но довольствуясь положением первого лица в государстве, он левой ногой вступил во дворец дожей; вследствие сего этот Венецианский дож, личность которого во все времена была священна и который издревле был почитаем как некое божество названного города, вдруг оказался обезглавленным в преддверии дворца. Я мог бы многое сказать о причинах подобного события, если бы слухи о них во были так разнообразвы и двусмысленны; впрочем, никто его не оправдывает, а все утверждают, что он желал что-то изменить в государственном строе республики, власть над которою он получил от своих предшественников. Чего же он собственно хотел? Я полагаю, что он уже и так получил все то, чего никогда не давали никому другому: ведь когда он был послом при папе и на берегах Роны заключил договор о мире, который я ранее тщетно пытался заключить, ему было предложено звание дожа, которого он не просил и не ожидал. Возвратившись в отечество, он стал помышлять о том, о чем ранее никогда не помышлял, - и пострадал так, как никто прежде него не страдал: в этом знаменитейшем, славнейшем и прекраснейшем из всех виденных ивою городов, где его предки удостоивались величайших почестей и триумфов, он был схвачен, как раб, лишен знаков своего достоинства, обезглавлен и своею кровью обагрил преддверие дворца и мраморные ступени, так часто блиставшия во время торжественных празднеств или побед над неприятелем. Я указал место, - укажу теперь и время: это произошло в год от Рождества Христова 1355, апреля 18-го дня. Имея в виду законы и обычаи названного города и сообразив, какая важная перемена была предотвращена смертью одного человека (впрочем, как говорят, еще и некоторые другие, бывшие его сообщниками, уже подверглись той же участи, или ожидают её), мы должны признать, что во всей Италии в наше время не произошло события более важного. Может быть, ты ожидаешь моего приговора о нем? Я оправдываю народ, если только дать веру слухам, хотя он и мог бы наказать дожа менее сурово и с большею снисходительностью отплатить ему за свое оскорбление; но не так-то легко укротити справедливое негодование, особенно сильно проявляющееся среди многочисленного народа, быстро поддающагося гневу под влиянием тревожных и смутных слухов. и сожалею и вместе с тем негодую на этого злополучного человека, который, будучи удостоен необычных почестей, не знаю чего захотел под конец своей жизни; его злополучие представляется еще более печальным, ибо из произнесенного над ним приговора явствует, что он был во только несчастен, но и безумен, и что он напрасно пользовался в течение стольких лет репутацией человека благоразсудительного. Я желал бы, чтобы дожи, которые будут его преемниками, постоянно имели этот пример перед глазами, как зеркало, в котором они должны видеть, что они - не государи, а только слуги, т. е. вожди, и даже не столько вожди, сколько удостоенные почестей слуги республики. Будь здоров - и, как бы ни протекали дела государственные, постараемся наилучшим образом устраняать свои частные дела". (Viaggi di Francesco Petrarca, descritti dal professore Ambrogio Levati, Milano 1820, IV, 323--325). Эта выписка из латинского послания Петрарки доказывает, во-первых, что Марино Фальеро был его личным другом: поэт говорит о "старой дружбе" с ним; во-вторых, - что Марино Фальеро "отличался более мужеством, нежели благоразумием"; в-третьих, - что Петрарка до некоторой степени ему завидовал, так как он говорит, что Марино Фальеро заключил договор, который сам Петрарка "тщетно старался заключить"; в-четвертых, что звание дожа было предложено тогда, когда он о нем "не просил и не помышлял"; таким образом, он получил "то, чего никогда не давали никому другому", доказательство того высокого уважения, каким он пользовался; в-пятых, что Марино имел репутацию человека благоразумного, которая была скомпрометирована только его последним предприятием. Трудно, однако, допустить, чтобы такою репутациею он пользовался в продолжение всей своей жизни "напрасно"; люди, обыкновенно, успевают обнаружить все свои качества ранее достижения 80-летняго возраста, особенно же - в республиках. Из этих и других собранных мною исторических примечании можно заключить, что Марино Фальеро обладал многими качествами героя, за исключением только удачи, и что он отличался слишком пылкими страстями. Жалкое и невежественное мнение д-ра Мура оказывается лишенным всякого основания. Петрарка говорит, что в его время в Италии не случалось более важного события. Он расходится также с другими историками, говоря, что Фальеро был "на берегах Роны", а не в Риме, в то время, когда его избрали дожем; другие же говорят, что депутация от венецианского сената встретила его в Равенне. Не мое дело решать, как это произошло в действительности, да это и не важно. Если бы его попытка удалась, он изменил бы политический строй Венеции, а может быть - и всей Италия. A каков этот строй в настоящее время?

Примечание В. 

Венецианское общество и его нравы. 

...разврат

Хотя бы даже внешняго любви и пр.

(стр. 238).

"К этим нападкам, которые так часто повторяются правительством против духовенства, - к постоянной борьбе между различными общественными группами, - к попыткам массы дворянства действовать против лиц, облеченных властью, - во всем этим проектам нововведении, которые всегда оканчивались победою государственной полиция, мы должны присоединить еще одно обстоятельство, которое побуждает нас с неодобрением относиться к учениям старого времени, а именно - слишком сильную распущенность нравов.

"Та свобода отношений, в которой издавна видели главную прелесть венецианского общества, обратилась в скандальную развращенность; узы брака в этой католической стране стали считаться менее священными, нежели у народов, законы и религия которых допускают расторжение этих уз. Не будучи в состоянии нарушить брачный договор, они начали вести себя так, как будто этого договора вовсе не существовало, и подобное отрицание брака, нескромно заявляемое самими супругами, легко допускалось столь же развращенными судьями и священниками. Эти разводы, под другим наименованием, сделались столь обычными, что лишь в исключительных случаях являлись поводом к судебной ответственности и полиция считала своею обязанностью устранить публичный скандал, вызываемый подобным поведением. В 1782 г. Совет Десяти постановил, что всякая женщина, возбуждая иск о расторжении своего брака, должна быть в ожидания судебного решения заключаема в монастырь, по назначению суда {Переписка французского поверенного в делах. г. Шлика. Депеша от 24 августа 1782 г.}. Вскоре затем тот же Совет подчинил все дела этого рода своей юрисдикции {Там же. Депеша от 31 августа.}. Такое нарушение прав церковного суда вызвало протест со стороны Рима; тогда Совет сохранил за собою только право отказа в прошениях лиц, находящихся в супружестве и согласился передавать этого рода дела на уважение Святейшого Престола, как бы не разрешенные по существу {Там же. Депеша от 3 сентября 1785 г.}.

"Настало время, когда разорение частных лиц, упадок нравственности среди молодежи, семейные раздоры, вызываемые подобными злоупотреблениями, наконец, побудили правительство отступить от издавна усвоенных принципов, в силу которых подданным дозволялась свобода личного поведения. Все непотребные женщины были изгнаны из Венеции; но их изгнание не вернуло к добрым нравам народ, уже погрязший в позорнейшем разврате. Этот разврат проник в недра частных семей и даже в монастыри, венецианцы увидели себя вынужденными призвать обратно и даже вознаградить за убытки {Декрет об их возвращении называет их nostre benemerite meretrici. Им был ассигнован особый фонд и несколько домов, называвшихся Case rampane; отсюда происходит позорная кличка Carampane. (Позднейшие писатели опровергают это показание Дарю и приводят ряд постановлений Венецианского правительства против разврата).}, тех женщин, которые иногда становились обладательницами важных тайн и которыми можно было с выгодою пользоваться для разорения людей, чье богатство могло оказаться политически опасным. С тех пор разврат стал еще больше усиливаться, и мы видели матерей, которые не только торговали невинностью своих дочерей, но продавали эту невинность по формальному договору, засвидетельствованному государственным чиновником, следовательно, - под покровительством законов {Мейер, Описание Венеции, т. II, и Картина Италии, т. I, отд. 2, стр. 65--66.}.

"Приемные аристократических женских монастырей и дона непотребных женщин сделались для Венецианского общества единственными местами собраний, несмотря на то, что полиция заботливо окружала эти места шпионами; в этих местах, которые, повидимому, должны были резко отличаться друг от друга, господствовала одинаковая свобода обращения. Музыка, угощения, любовные ухаживанья так же мало запрещались в монастырских приемных, как и в казино. Последния существовали во множестве и служили главным образом для игры. Странно было видеть здесь особ обоего пола, в масках или в важном судейском облачении, сидящими вокруг игорного стола, гоняясь за фортуной и безмолвно выражая то глубокое отчаяние при неудаче, то радость и надежду при удаче.

"У богатых людей были свои собственные казино, посещаемые ими инкогнито; а их жены, покидаемые в одиночестве, находили себе утеху в той свободе, которою оне безпрепятственно могли пользоваться. Распущенность нравов лишила этих знатных людей всякой власти. Мы пересмотрели всю историю Венеции - и ни разу не заметили, чтобы эти люди оказали на все хоть малейшее влияние", Histoire de la République de Venise, P. 1821. V, 328--332.

Автор "Описательных очерков Италии" (1820) и пр. - одного из сотни изданных в последнее время путешествий, - крайне озабочен тем, чтобы его не обвинили в плагиате из "" и "Беппо" (см.т. IV, стр. 159). Он прибавляет, что совпадения мнений еще менее могут быть объясняемы "разговором со мною", ибо он "несколько раз уклонялся от знакомства со мною, будучи в Италии".

Я не знаю, кто этот господин {В письме к Муррею от 11 сент. 1820 г. Байрон писал: "С последней почтой я послал вам примечание, гордое, как сам Фальеро, в ответ ничтожному туристу, который уверяет, что он мог со мною познакомиться". Но в конце месяца, 20 сентября, он взял свои слова назад: "Распечатываю письмо, чтобы прибавить, что, прочитав большую часть 4-х томов об Италии (Sketches descriptive of Italy in the years 1816, 1817, etc., by Miss Jane Waldie), я заметил (borresco referens!), что они написаны женщиной! В виду этого, вы должны вычеркнут мое примечание и ответ... Я могу только сказать, что мне жаль, что дама могла ваговорить таких вещей. Что я сказал бы представителю другого вола, вы уже знаете". - Примечание, однако, явилось в 1-м изд., вышедшем 21 апреля 1821 г.}, но, должно быть, он был обманут теми, кто "несколько раз предлагал познакомить его со мною, так как я неизменно отказывался принимать кого бы то мы было из англичан, если он не был знаком со мною раньше, хотя бы даже у него и были письма ко мне из Англии. Если слова автора не выдумка, то я прошу его не успокоивать себя мыслью, что он мог со мною познакомиться ибо я ничего не избегал так заботливо, как всякого рода сношений с его соотечественниками, кроме весьма немногих, долгое время живших в Венеции, или тех, которые были знакомы со мною раньше. Тот, кто делал ему подобное предложение, обладал безстыдством, равным тому, какое надо иметь, чтобы уверять в том, чего не бывало. Дело в том, что я прихожу в ужас от всякого соприкосновения с путешествующими англичанами, что могли бы вполне подтвердить, если бы дело того стояло, мой друг, генеральный консул Гоппнер, и графиня Бендзони (салон которой в особенности ими посещается). Эти туристы преследовали меня даже в моих поездках верхом на Лидо и заставляли меня делать самые неприятные объезды, только чтобы избежать встречи с ними. Когда г-жа Бендзони предлагала мне знакомства с ними, я постоянно отказывался; из тысячи подобных предложений, которые мне навязывались, я принял только два, - и оба относились к ирландским дамам.

"Я едва ли снизошел бы до печатного ответа на подобный вздор, если бы наглость автора "Очерков" не вынудила меня к опровержению его неумных и нахальных уверений, - нахальных потому, что какое дело читателю до сообщения автора, что он "постоянно отклонял знакомство", даже если бы это была и правда, чего, по причинам, выше мною приведенным, и быть не могло. За исключением лордов Лэнсдоуна, Джерси и Лодердаля, гг. Скотта, Гаммонда, сэра Гемфри Дэви, покойного г. Льюиса, В. Бэнкса, г. Гоппнера, Томаса Мура, лорда Киннэрда, его брата, г. Джоя и г. Гобгоуза, я не помню, чтобы я сказал хоть одно слово с каким-нибудь англичанином с тех пор, как я покинул их страну; притом почти все названные лица были знакомы со мною ранее. С другими, - а Богу известно, сколько сотен было таких, которые ходили ко мне с письмами или с визитами, - я отказывался от всяких сношений и буду рад и счастлив, если это чувство окажется взаимным.



Предыдущая страницаОглавление